«Сегодня люди загнаны, но так будет не всегда» 55 лет назад советские войска вторглись в Чехословакию — а у Кремля прошла «демонстрация семерых». Ее участник Павел Литвинов — о параллелях между 1968-м и 2023-м
Ровно 55 лет назад на Лобном месте Красной площади прошла акция «За вашу и нашу свободу», также известная как «демонстрация семерых». Советские диссиденты вышли к Кремлю, чтобы выступить против ввода советских войск в Чехословакию. Участники развернули плакаты с надписями «Долой оккупантов!», «Руки прочь от ЧССР!», «Да здравствует свободная и независимая Чехословакия». Через три минуты их избили и задержали сотрудники КГБ, а позже в качестве наказания отправили в лагеря, ссылки и психиатрические лечебницы. «Медуза» поговорила с одним из организаторов акции Павлом Литвиновым о том, как она повлияла на советское протестное движение, как за полвека эволюционировали репрессии властей, и о том, что пошло не так в борьбе за свободу россиян.
Кто принимал участие в демонстрации на Красной площади
В демонстрации 25 августа на Красной площади приняли участие восемь человек.
- Константин Бабицкий. Был сослан на три года в Сыктывкар, работал столяром и переводчиком.
- Татьяна Баева. Единственная из демонстрантов смогла избежать репрессий. Несмотря на отсутствие претензий со стороны суда, была отчислена из Московского историко-архивного института, где училась на заочном отделении. Позже эмигрировала в США.
- Лариса Богораз. Получила четыре года ссылки в рабочий поселок Чуна в Восточной Сибири, работала в сушильном цеху и такелажницей.
- Наталья Горбаневская. Была освобождена после задержания, потому что ухаживала за двумя маленькими детьми. Впрочем, спустя год стала жертвой карательной психиатрии, два года провела в спецпсихбольнице в Казани. Позже эмигрировала во Францию.
- Вадим Делоне. Суд назначил Делоне три года лагеря, поскольку прежде он был условно осужденным. Позже Делоне эмигрировал во Францию.
- Владимир Дремлюга. Также получил три года заключения, так как ранее привлекался по статье о спекуляциях. Эмигрировал в США.
- Виктор Файнберг. Судебное разбирательство не проводилось, поскольку судебная экспертиза сочла его невменяемым. Был отправлен на принудительное психиатрическое лечение на четыре года, объявлял голодовки. Женился на сотруднице психбольницы, которая ему помогала, эмигрировал во Францию.
- Павел Литвинов. Провел пять лет в ссылке в читинских шахтах в поселке Усугли, работая электриком. Эмигрировал в США.
— Демонстрацию 25 августа называют «легендарным» событием, определившим развитие советского диссидентства. А вы сами как формулировали цель этой акции тогда?
— Ну, слово «легендарный» мы не употребляли. Это будущее решило, что она легендарная.
1968-й — это год, в который родилось диссидентское движение. Хотя мы считаем точкой отсчета демонстрацию 1965 года в защиту [писателей Андрея] Синявского и [Юлия] Даниэля, но после этого ничего еще не началось. А в 1968-м мы вместе с Ларой Богораз во время суда над [Александром] Гинзбургом написали письмо, «Обращение к мировой общественности». Мы смогли собрать 800 подписей. Это было первое письмо, написанное к международной общественности, на весь мир. То есть мы заявили, что мы — часть международного правозащитного общества. Письмо было передано по радио «Би-би-си», его прослушала масса людей в России. Оно было более революционным и более важным, чем наша демонстрация, которая тогда еще не состоялась. Та кампания стала началом диссидентского движения.
Это совпало по времени с развитием демократических процессов в Чехословакии. Первый секретарь ЦК коммунистической партии Чехословакии [Александр] Дубчек пытался построить «социализм с человеческим лицом». Мы решили: раз чехам можно, мы тоже сделаем у себя социализм с человеческим лицом. Мы не были наивны, но считали, что права человека едины во всех странах. И что мы не можем удерживать страны в нашей [советской] орбите и вмешиваться в их способ построения социализма — или того, что они захотят строить. Правительство Брежнева боялось того, на что мы надеялись. Они боялись, что у них [чехов] получится, поэтому ввели войска. И мы подумали, что единственный способ поддержки демократии в Чехословакии — это выйти с демонстрацией в знак протеста.
21 августа, когда ввели войска в Чехословакию, газеты СССР объявили, что весь советский народ протестует против того, что в Чехословакии происходит «антисоциалистическое развитие», «предательство». Конечно, мы хотели остановить этот процесс, [хотели], чтобы войска были выведены. Мы хотели привлечь к этому как можно больше внимания, поэтому предупредили иностранных корреспондентов.
Мы собрались небольшим составом — просто не было времени. Не у всех были телефоны, многие в августе были на даче. Лару и меня воспринимали как лидеров движения за права человека, и мы позвали тех, кто был под рукой. Лара придумала собраться на Лобном месте — там, где казнили «диссидентов» в Средние века. Пришла Наташа Горбаневская с коляской, Костя Бабицкий.
[Когда мы сели у Лобного места и развернули плакаты, к нам] подошли люди, которые стали на нас смотреть, задавать вопросы. Подбежали люди в штатском — это были кагэбэшники, но они не признавались. Они начали нас бить. Меня ударили по голове тяжелой сумкой, набитой кирпичами или собранием сочинений Карла Маркса — этого мы не выяснили. Я на секунду потерял сознание, но в общем это было не страшно. А Вите Файнбергу выбили четыре зуба. Несколько корреспондентов западных газет и агентств сфотографировали [нас], но стоящий рядом кагэбэшник вырвал у них фотоаппараты и засветил пленку. Поэтому не осталось ни одной фотографии самой демонстрации.
Нас скрутили, привезли в отделение милиции, оттуда [повозили] по домам с обысками, потом меня привезли в Лефортовскую тюрьму.
— Вы говорили, что ожидания от акции у вас были пессимистичными: все участники могли получить по семь лет лагерей за антисоветскую деятельность. В результате только два участника были арестованы (на три года), еще двоих отправили на принудительное лечение, остальных — в ссылку. Вы понимаете почему?
— Дело в том, что мы с Ларой Богораз были самые неприятные для них [советских властей] люди, потому что о нас больше всего писали в газетах, передавали по радио. Мы были солидные граждане, с детьми, [поэтому жестких репрессий против нас никто устраивать не хотел].
У [Владимира] Дремлюги и [Вадима] Делоне было по предыдущей судимости. Это использовали как причину, чтобы дать им по три года лагеря. Витю Файнберга они не хотели выводить на суд с выбитыми зубами — и решили сделать его «сумасшедшим»: он провел в ленинградской психиатрической больнице пять лет. В общем, у всех были какие-то поводы, [чтобы не назначать максимальное наказание по статье].
Одна из причин была простая: Чехословакия уже стала страшным скандалом, они не хотели еще раз привлекать внимание. Кроме того, моя фамилия была известна, потому что мой дедушка был революционером, другом Ленина, знал Сталина, поэтому они хотели смягчить мне наказание. Я действительно ожидал семь лет лагеря — это был максимум по 70-й статье, но они дали более мягкую статью — «О нарушении общественного порядка» по политическим причинам. Там было две части: одна — «клевета на советскую родину», а вторая — о том, что мы нарушили движение автомобильного транспорта на Красной площади, хотя он там обычно не ходит.
— Как минимум два инструмента советских репрессий сейчас в России не распространены (или почти не распространены). Это ссылки (в них вы сами провели почти пять лет) и карательная психиатрия, через которую прошли Виктор Файнберг и Наталья Горбаневская. Как это выглядело в СССР?
— Меня тоже привозили в Институт судебной психиатрии имени Сербского, со мной разговаривал профессор, автор фантастической теории под названием «вялотекущая шизофрения»: шизофрения, которую нельзя определить, потому что у нее нет симптомов. Они хотели использовать психиатрию [в качестве объяснения нашего поступка], потому что «только сумасшедшие могут протестовать против советской власти».
Альтернативой была ссылка: тебя отправляют в какую-то деревню, в колхоз, ты должен там жить и работать, но [все же будучи] свободным человеком — кроме того, что не можешь возвращаться в Москву. Тебе дают работу, которую ты обязан посещать, но ты не за колючей проволокой. К тебе могут приезжать. Моя жена Майя Копелева приехала ко мне в ссылку в Сибири, мы там официально поженились, и у нас даже родилась там дочь. Это был горнорудный поселок, где добывали флюорит.
Друзья собрали деньги, и я купил там старенькую избушку, отремонтировал ее, научился слесарному делу. Довольно тяжелая была работа: частично в шахте, частично на обогатительной фабрике. Я использовал свои знания о том, как работает закон Ома и как соединить два провода, ремонтировал в шахте всякое электричество. В какой-то момент меня хотели отправить в командировку — прокладывать линию электропередач. Но я сказал, что останусь дома: ко мне приехали друзья и я взял отпуск. За это меня перевели в шахту катать тележки с рудой, тогда я заболел [воспалением легких] и чуть не умер.
Но там были нормальные рабочие. У них была любимая шутка: «А если мы тут демонстрацию устроим, нас в Москву отправят?» Я жил так же, как они, правда, за мной следили специальные люди, кто-то обо мне доносил. Они [сотрудники КГБ] периодически арестовывали кого-то — в Москве, в Киеве, и эти люди иногда давали на меня показания. Тогда они [сотрудники КГБ] приезжали ко мне, официально проводили обыск, угрожали новым сроком. Иногда приходили, когда никого не было дома, взламывали дверь. Украли у меня магнитофонную приставку. Я жил как в просматриваемом аквариуме.
Но в целом ничего, кроме иногда тяжелой работы и мороза. Нормальная советская жизнь. Многие люди, [которых сослали в качестве наказания], там оставались, охотились — в том числе милиционер-браконьер, который за мной наблюдал. Масса людей мне сочувствовали, помогали, я отправлял письма через каких-то людей, но была и слежка. Напротив жила старушка, которая смотрела в окно круглые сутки, и, когда ко мне кто-нибудь приходил или приезжал, она сообщала об этом. Но там все всех знали, поэтому о приезжающих кагэбэшниках мне рассказывали так же быстро, как им — о моих передвижениях.
— А что говорили Виктор Файнберг и Наталья Горбаневская о психбольницах, куда их поместили по решению суда?
— Тех, кого признавали больным, могли судить без присутствия самого заключенного в зале. Были обычные советские [психиатрические] больницы, как Кащенко. А были специальные тюремные психиатрические больницы — это самые страшные места. Там оба удовольствия: ты сумасшедший и ты за решеткой.
Они [врачи в психиатрических больницах] давали лекарства, которые разрушали психику. Дело в том, что сначала пациенту, чтобы его успокоить, дают препараты, которые оказывают нормальное психиатрическое действие. Но из-за этого у него начинают дергаться мышцы, появляются страшные боли. Тогда дается дополнительное лекарство, которое называется «корректив», — чтобы снять побочные эффекты. И коррективы они часто не давали, [чем] могли действительно расстроить психику. Большинство выздоровело нормально, но это страшное дело. Врачи там — неофициальные сотрудники КГБ.
Файнберг — человек очень волевой, лихой, с ним ничего сделать нельзя. С ним обращались тяжелее всех именно потому, что хотели сломать. Но не сломали. Давали лекарства, если выходил из палаты в неположенное время — пытались избить. Только потому, что были какие-то связи [с международными правозащитниками и можно было передать что-то на волю], было не так страшно.
Наташа Горбаневская сидела в одной казанской психиатрической лечебнице с Валерией Новодворской. Конечно, женщинам там тяжелее, чем мужчинам. И издевательства над ними более изощренные, чем над мужчинами. Горбаневскую отпустили через два года, потом она эмигрировала.
— А с пытками кто-то из «семерых» сталкивался?
— Пыток как таковых не было. Ну, меня в ссылке переводили на более тяжелую, опасную работу. КГБ угрожал, приходили с обысками. Но физического насилия не применяли.
— Сейчас пытки в российских тюрьмах есть. Помимо этого, власти наказывают оппонентов гораздо жестче, чем было в 1968-м: по статье о «дискредитации» армии можно получить до 15 лет колонии, такое же наказание — за распространение «фейков» о российской армии. Как вы думаете, возможностей высказывать свое мнение в России сейчас больше, чем в СССР?
— И да и нет. Советский Союз моего времени — после Хрущева и до Горбачева — делал вид, что стал более мягким государством: происходила десталинизация, попытки доказать, что они хорошие, критика идеологических врагов — например, «черных полковников» в Греции. У них не получалось, но, когда были скандальные дела и известные имена, они обращались мягче.
В провинции, конечно, было хуже, чем в Москве. Но в тех случаях, когда могли быть связи [с правозащитниками за рубежом] — а мы старались, издавали журнал «Хроники текущих событий», — пыток как таковых не было. Могли быть провокации, избиения, но не пытки. Старались посадить столько [людей] и преследовать настолько [жестко], чтобы не появилось серьезных движений.
Сейчас для Путина тоже главное не пытать всех — а посадить столько, чтобы его не свергли. Ситуация более жесткая: идет война и протесты против нее раздражают его больше, потому что она идет так плохо для России. Стали давать страшные сроки, как [Алексею] Навальному и [Владимиру] Кара-Мурзе. Но какие-то люди, которые в наше время сидели тихо, выходят или пишут в фейсбуке о войне. Молодые люди из провинции, которых никто не знал! Есть группы защитников, которые помогают заключенным. У нас тоже были адвокаты, но так, чтобы были группы как «ОВД-Инфо», — такого не было. Все было в меньшем масштабе. Мы только начинали.
— При этом до начала полномасштабного вторжения российской армии в Украину вы говорили, что ситуация с правами человека в России за полвека улучшилась: можно выезжать за рубеж, Запад вводит санкции против режима, есть признаки протеста. В 2023 году ситуация видится иначе?
— Видится иначе. Из-за войны ситуация гораздо более безнадежная — в том смысле, что они [российские власти] могут пойти на самые страшные меры. Но с другой стороны, появляются протесты с самых разных сторон. Вот, например, Путин, видимо, убил [Евгения] Пригожина. Это вещи, которые у нас были почти неслыханными. Если что-то подобное происходило, это было засекречено. В общем, в наше время была гораздо большая стабильность.
А сейчас совершенно другой режим: он так же не любит протестов, но что они могут сегодня сделать — неизвестно. Мотивы одни и те же: запретить людям высказываться, заткнуть им глотки. Но методы, которые они сейчас могут применять, жестче, чем в наше время. Хотя, если бы наше движение было больше, они [советские власти] бы быстро достигли и этого.
— Ситуация с протестами, которую вы описываете, была скорее характерна для самого начала войны: в феврале — марте, когда акции проходили каждые выходные. Сейчас их нет. Как вы для себя это объясняете? Это строго репрессии или есть какие-то другие факторы?
— Из страны выгнали массу людей. И, конечно, репрессии. Уже происходят совершенно незаконные вещи: людей сажают за убийство, а потом приезжает Пригожин и отправляет их воевать. То есть власти сейчас могут делать все что угодно. Эта война прибавит им вины. Тогда все-таки войны не было. Ввод войск в Чехословакию мог стать войной, но не стал: это была оккупация, погибли около 200 чехов, но это несравнимо с тем, что делается в Украине.
— Свой интерес к правозащите вы объясняли влиянием русской классической литературы, которая воспитывала сострадание «маленькому человеку», притесняемому государством. За полвека эти тексты не исчезли из школьной программы по литературе. Почему тогда кажется, что россияне равнодушны к репрессиям?
— Трудный вопрос. Во-первых, влияние литературы сильно изменилось во всем мире. [С развитием интернета] люди могут получать информацию другим путем, услышать о том, что происходит в других странах. Русская литература была к нам гораздо ближе. Она влияла на молодежь, потому что она была, а ничего другого не было. Сейчас другие источники сопротивления, положительного и отрицательного влияния. Сегодня люди загнаны, но так будет не всегда. Я думаю, если они почувствуют, что у них нет никакого выхода, то даже какой-то человек рядом с Путиным — какой-нибудь [секретарь Совбеза Николай] Патрушев, который слова доброго [никому вообще] не скажет, — даже он станет диссидентом.
— Вы преподавали в МГУ на физфаке, а после эмиграции в США в 1974 году стали работать в американских университетах. Какие отличия вам бросились в глаза?
— В МГУ была высокая дисциплина. Если ты высказывался, тебя могли выгнать из университета, ты попал бы в армию. В Америке этого не было. Когда я приехал, как раз был конец вьетнамской войны, студенчество было очень активно. А в России студенчество сидело и молчало. Говорили только между собой — потому что были сильны конформизм и страх быть отчисленным.
Но был замечательный момент: буквально один раз мои друзья пригласили выступать [Варлама] Шаламова и Надежду Яковлевну Мандельштам в МГУ, в общежитие. Это было потрясающее выступление. Это был единичный случай. Но какая-то степень свободы для студентов была: даже Сталин и Берия понимали, что математиков и физиков надо беречь, чтобы они сделали им бомбу.
— Помимо преподавания физики, вы занимались самиздатом, с помощью которого «предавали гласности политические суды». Сейчас в России многие процессы — например, по делам о госизмене — снова закрыты. Гласность действительно тогда могла на что-то повлиять?
— Во-первых, на то, как будут обращаться с этими людьми в лагере. Кагэбэшники могли сделать доклад [о политических делах перед ЦК], а какой-то прогрессивный член ЦК сказал бы: «Давайте немножко мягче с этими скандалами». Но это были единичные случаи, в общем это ничего не меняло. Поэтому мы работали, не ожидая конкретных результатов. Скорее, на историю. Чтобы это появлялось на Западе, чтобы стало частью «Международной амнистии».
Чтобы это сделать, надо было попасть на суд. Обычно не пускали никого либо пускали родственников. Мы приходили к суду, человек 10–15. Я после заседания подходил к семьям заключенных и просто интервьюировал тех, кого пустили. Мы записывали по памяти, я перепроверял, потом отдавал Гале Габай и Наташе Горбаневской, у которых были пишущие машинки, — они перепечатывали. Потом делали фотографию каждой страницы на фотоаппарат ФЭД или «Зоркий», проявляли и печатали на фотобумаге. Позже мы собирали компанию у меня дома, допустим, 15 человек: я читал первую страницу, передавал второму, второй третьему. Это было большое удовольствие и внушало оптимизм. Но прямого воздействия никто не ожидал. У нас была поговорка-тост: «Выпьем за успех нашего безнадежного дела».
— Вы продолжили заниматься издательским делом и после эмиграции. Вы хотели просто анализировать ситуацию в СССР или влиять на нее тоже?
— Я проехал всю Америку, выступал в университетах, церквях, синагогах, конгрессе, старался, чтобы больше людей знали [о том, что происходит в России]. Выступал по иностранному радио, использовал всевозможное лоббирование. Я был не один, просто нас было мало, денег было мало. Но я все время с кем-то встречался — например, с [Генри] Киссинджером по поводу [писателя Владимира] Буковского. Это были попытки влияния. Несколько раз [власти США] обменивали группы диссидентов и отказников на каких-нибудь [советских] шпионов: Алик Гинзбург и Буковский, самолетное дело. Их всех выпустили благодаря обменам. А обмены были, потому что кто-то их лоббировал.
— А сейчас можно повлиять на ситуацию в России из-за рубежа?
— Ну, это происходит. Санкции — это максимум влияния, которое можно оказать. Но, когда идет война, все-таки все иначе.
— По вашему мнению, у нынешней российской оппозиции, которая успела эмигрировать и сейчас пытается продолжать работу, есть шанс что-то изменить?
— Сегодня нет. Сегодня нет оппозиции: отдельные люди что-то пишут в интернете. Те места, где они могли встретиться — Сахаровский центр, «Мемориал», — все это закрыто. Лидеры этих движений уехали. Сейчас нет оппозиции. Хотя есть отдельные люди, которые выступают, и их судят. Вот сейчас судят Олега Орлова, который был активистом в позднем СССР и стал одним из лидеров правозащиты «Мемориала». Такие люди есть. Русская земля богата хорошими людьми тоже.
— В 50-ю годовщину вашей демонстрации на Красную площадь снова вышли десятки людей с транспарантами, на которых был написан лозунг «За вашу и нашу свободу». Как вы думаете, через 50 лет выйдут снова?
— Если это кому-то будет интересно, то да.
— А это будет хорошей новостью, потому что протест жив, или плохой, потому что за свободу все еще нужно будет бороться?
— Ни тем ни другим. Это будет фактом, что страна изменилась. Что люди помнят [о репрессиях], как сейчас помнят о холокосте. Его уже нет, но люди об этом пишут, открывают университеты, музеи, помнят о еврейской катастрофе. Вот мне бы хотелось, чтобы помнили так: чтобы все было хорошо, но при этом [люди друг другу] напоминали, что это было и может вернуться.