«Нас ждет страшный, фашистский XXI век» Почему мы перестали верить в прогресс? И на что надеяться в мире без надежды? Подводим итоги последних 25 лет вместе с Константином Гаазе
«Нас ждет страшный, фашистский XXI век» Почему мы перестали верить в прогресс? И на что надеяться в мире без надежды? Подводим итоги последних 25 лет вместе с Константином Гаазе
Мы продолжаем наш проект «Четверть века», в котором подводим итоги (а что поделать!) первой четверти XXI века. Первый материал был посвящен лучшим фильмам с 2001 по 2025 год (кстати, рекомендуем добавить его в закладки и восполнить все пробелы). Теперь пришла пора поговорить о том, как за это время изменилось общество. Почему мы перестали верить в прогресс? И на что надеются люди в мире, где как будто больше нет надежды? По просьбе «Медузы» журналист Георгий Биргер поговорил об этом с одним из самых любимых наших исследователей — социологом Константином Гаазе.
В декабре 2025 года в издательстве «Медузы» вышла новая книга социолога Константина Гаазе «Куда дрейфуют диктатуры?» — большое историко-социологическое исследование о том, как за несколько лет Россия из «суверенной демократии» превратилась в воинственную автократию. Купите ее прямо сейчас.
— На Западе, особенно в США, XXI век часто отсчитывают с 11 сентября 2001 года. А с какого момента история XXI века начинается для России?
— Про 11 сентября так действительно принято считать, но я не согласен. Есть другое более подходящее событие, точнее открытие, которое почти одновременно сделал в 1999 году в России Глеб Павловский, а в США Карл Роув.
Раньше политическое большинство понимали как некую классовую или массовую солидаризацию вокруг одной фигуры. Предполагалось, что эта фигура выражает относительно гомогенные интересы этого большинства — по крайней мере, не противоречивые. Павловский и Роув практически одновременно открыли, что можно сформировать большинство по-другому: из меньшинств, в том числе из маргиналов, которые друг друга ненавидят.
Павловский в России назвал это «коалицией проигравших», которая была первым путинским большинством. Роув в то же время провел для Джорджа Буша — младшего ручной монтаж разных групп правых и крайне правых.
Однажды сформировав такое большинство, можно долго удерживать власть. Нужно создать некоторую аппаратную оснастку; механику, которая будет удерживать вместе эти фракции маргиналов. И поскольку вы собрали это большинство отчасти из гопников в подворотне, вы больше не ограничены никаким внятным мандатом. Можно делать что угодно, пока это большинство инструментально поддерживается. То есть пока вы математически опережаете соперников, добавляя новых гопников по мере необходимости. Легитимность в таком случае выглядит как уроборос: вы легитимны до тех пор, пока вы удерживаете свою коалицию.
Собственно, все проблемы, с которыми мы имеем дело сейчас, от Путина до Трампа, прямо вытекают из этого «эффекта Павловского — Роува». И 11 сентября в данном случае для американской политики означало качественный скачок: сначала из маргиналов создали большинство, а после 11 сентября легитимизировали то, что в американской политической науке называется imperial presidency.
Мы тоже получили imperial presidency в результате махеншафтов Павловского, но у нас в основании была чеченская война и теракты в Москве и Волгодонске в 1999 году.
— Еще один часто звучащий в разговоре о начале века в России термин — «деполитизация». В смысле, что именно тогда люди массово разочаровались в политике. Вы с этим согласны?
— Это очень нелепый термин, потому что он требует политической рефлексии от среднего класса, которого тогда в России не было. Был только бурный процесс его создания.
План вообще был хороший. Сначала создать коалицию обиженных, потом избрать Путина, отстрелить эту коалицию обиженных и использовать в качестве нового путинского большинства средний класс, который государство создавало своими экономическими реформами. Это была успешная стратегия, которая привела к тому, что более-менее демократическим образом президентом был избран Дмитрий Медведев, получив рекордные на тот момент 52,5 миллиона голосов.
То есть в каком-то смысле происходила политизация. В 2006-м мальчики и девочки, которым еще 20 лет не было, ходили на дебаты с участием Навального в клуб «На Брестской». Где там деполитизация? Бурно росли экологические движения, которые потом в 2010-е выстрелили и в Башкирии, и на севере России.
Появление в России класса собственников — это политическое событие. А затем этот класс начал рефлексировать — и началась Болотная.
— В [своей новой] книге вы еще заметили, что протесты на Болотной показали Кремлю, что у него больше нет монополии на представительство народа.
— Кремль оказался в очень странной ситуации, когда в стране есть два центра власти с разными взглядами на жизнь и разными командами. Они могут и должны конкурировать между собой, и Кремлю нужно было выбрать: это фича или это баг.
Павловский тогда был за то, чтобы Путин и Медведев шли на выборы и конкурировали друг с другом. Это была великолепная идея. Такой домашний матч, дерби. Последний выпускной экзамен, который Россия должна была сдать и показать, что мы можем провести конкурентные, честные выборы внутри одного правящего класса. Это были бы очень хорошие, качественные выборы с результатами типа 53 на 47 во втором туре.
— Это был бы шаг в сторону представительской демократии?
— Двухслойный правящий класс, состоящий из верхушки государственного аппарата и олигархата, мог показать обществу, что он взрослый и зрелый, а его интересы выше, чем интересы Путина Владимира Владимировича или Медведева Дмитрия Анатольевича. Российское общество получило бы возможность наконец выбрать между двумя не элиминирующими друг друга политическими проектами. «Вестернизаторским» медведевским и социально-консервативным путинским. И под тот, и под другой проект в России всегда был электорат.
Но это не значит, что войны бы не было, кстати. Потому что взгляды на Украину у Путина и у Медведева почти одинаковые.
— Но решили все-таки, что это не фича, а баг — и только одна половина электората стала считаться народом.
— Политической нацией. У Путина заняло 8–10 лет, чтобы вторая половина перестала считаться политической нацией.
— Есть еще такой штамп, что существовали «русский мир» и «global Russians», и вот на Болотную вышли вторые, а первые победили.
— Но они нормально вместе жили! «Global Russians» и кокошники. Смотрите, культурные войны — это конфликты пользователей. Это когда у меня тут в Яффе [в Израиле] мусульмане на Йом-кипур подгоняют к синагоге огромный белый «бимер» и включают музыку.
А в России не было конфликта пользователей. В тот момент, когда по Первому каналу показали «Старые песни о главном», стало понятно, что все совместимо. Вы можете снимать Советский Союз в формате Betacam.
— Капковский, а потом собянинский проекты Москвы, в общем, о том же были.
— Конечно! Они говорили: нет никакого конфликта культуры. Вот вам фестиваль «Варенье», а вот [социолог Виктор] Вахштайн в парке Горького.
— То есть «Россия шансона» и «Россия айфона» — это ложная дихотомия?
— Да. А если эта «Россия айфона» в айфоне слушает шансон — то это как? [Бизнесмен Сергей] Полонский говорил: «У кого нет миллиарда, могут идти в жопу!» — это оно [шансон из айфона] и было. Или тариф «Джинс» от МТС в конвертиках под хохлому. Нормально все ехало.
Культура до 2014 года была непротиворечива. Она была сложно устроена, она предполагала систему табу, наличие густого культурного капитала среди московской или петербургской интеллигенции. Но она не была противоречивой. А стала такой потому, что одну ее часть стали видоизменять так, чтобы исчезла другая. Это был политический проект, а не конфликт внутри культуры.
— Конфликт появился после 2012-го?
— Первый зарегистрированный и очень болезненный конфликт — это, конечно, Pussy Riot. Собственно говоря, они сделали то же самое, чем занимаются ребята у нас в Яффе. Но все равно это была не общероссийская культурная война, а конфликт социальных групп. Детей среднего и upper middle [верхнего среднего] класса с государственной идеологией.
Навальный — зараза такая, чертов гений — ударил пяткой в темечко этого конфликта, когда снял фильм про домик для уточки. Он увидел этот неочевидный зазор и понял, что это история про войну среднего класса. Он сказал: «Нет, ребята, теперь это не вопрос айфона или шансона, это вопрос того, что вам скоро айфонов не достанется. Потому что в России создается сословное общество, в котором блага, которые, вы считали, будут распределяться по классовому признаку, будут распределяться по сословному».
— А идея сословности откуда пришла? Кажется, ее первой озвучили [журналисты Андрей] Солдатов и [Ирина] Бороган, когда цитировали Патрушева в книге про ФСБ как…
— Да-да-да, «новое дворянство». В тот момент [в конце 1990-х] не было денег их сделать богатыми людьми, поэтому им дали «коня, саблю, бурку и патроны» — как это было во «Властелине колец» в переводе Гоблина. А когда деньги появились, было уже поздно.
Сопутствующая вещь, которая не была предписана никакими историческими законами, — это окружение Путина. Оно состояло из детей военных и рабочих, а интеллигенция у них была вроде технической обслуги. Важной, но технической. А олигархи в России, кстати, никогда не хотели стать сословными.
— Что можно сказать про этот культурный конфликт сейчас, в 2025 году?
— А сейчас это уже не культурный конфликт, а запрет на частную жизнь, как мы понимаем из кейса Наоко.
— Тем не менее еще до Болотной начал зарождаться тренд на нигилизм, сарказм и постиронию: ничто не значит ничего, между Путиным и Навальным никакой разницы.
— Да, это теория Андрея Перцева про то, что пришла Кристина Потупчик, появились постирония, твиттер — и эту нормальную политизацию среднего класса просто спустили в свисток.
— Получается, что для реполитизации нужно возвращение к каким-то идеалам. Чтобы люди хоть во что-то верили.
— Реполитизация требует поколенческого перехода. Если вы растлили людей, то не можете обратно их мобилизовать. Должно появиться поколение людей, на которых не сыпали дустом.
Как мы видели по кейсу Наоко, у нового поколения все-таки есть идеалы. Они не жертвенны в большевистском смысле слова. Их идеалом становится ведение нормальной частной жизни.
— Почему только частной? «Стоптайм» ведь публично исполняли песни?
— Но у них не было политических требований. Просто петь песни — это жить частной жизнью. Ребята демонстрировали, что хотят вести определенный образ жизни, связанный с музыкой. Это уже даже не про свободу слова, это про плейлист. Плейлист — это частная жизнь.
— Раньше люди еще верили в прогресс. Сейчас идею прогресса в политическом смысле пошатнул «конец истории»; в технологическом последнее открытие — появление искусственного интеллекта — кажется довольно спорным. Что вообще такое прогресс сегодня и что он означает для людей?
— Смотрите, идея прогресса неотделима от идеи человечества. У человечества есть гений, который его куда-то ведет, — это и есть прогресс. Но в мире Трампа и Путина нет человечества. И гения у него нет. А значит, нет и прогресса.
Вместо этого есть сосуществование двух мифов. Один — тот, в котором когда-то существовала примордиальная сильная Америка, America First.
И другой, в котором люди во всем мире должны жить как в России. Потому что так положено по некоей человеческой природе. Оба эти мифа — продукт социального конструктивизма и прямо связаны с тем мозаичным большинством, о котором мы говорили в начале.
С точки зрения же технического прогресса мы не совершаем субстантивных рывков с конца 1960-х. Мы научились создавать очень эффективные чипы, поэтому можем конструировать большие машинные ансамбли, которые эмулируют мышление, то есть искусственный интеллект. Хотя в понимании 1960-х годов прошлого века это не совсем «искусственный интеллект».
Сейчас нам нужны средства управления климатом, другая энергетика. Да, у нас есть полупроводники и ядерные технологии — надежные, но не имеющие никакого отношения к холодному или термоядерному синтезу. То есть нам необходима наука, которая будет ближе к советским коммунистическим мечтам, чем к современным американским.
— А нужен ли человеку искусственный интеллект? Какую проблему он решает?
— Никакую. Зато ИИ может сделать высшее образование приемлемого уровня универсальным и бесплатным. Я этим сейчас занимаюсь — у нас с коллегами некоммерческий проект в Израиле. В режиме эксперимента мы пытаемся напилить запчасти для AI-университета и понять, сколько эти запчасти будут стоить в расчете на одного пользователя.
Мы уже понимаем, как, используя разные виды кандалов и колодок, заставить этого гада не врать. Или, по крайней мере, как ловить его на вранье. В таком виде ИИ может даже управлять небольшой экономикой — скажем, Грузией. Не править — именно управлять.
ИИ без проблем может заменить управленческую элиту в большинстве стран мира, особенно в некрупных. Можно также создать управляемую ИИ пенсионную систему, хотя, конечно, кому-то иногда будут приходить неправильные счета.
Нейросети способны решить проблему высшего образования и проблему нежелания людей работать на государственной службе. Но ИИ не решает проблему сверхпроводимости или водного кризиса, а также не поможет эффективно передавать энергию на расстояние. А экологическую проблему ИИ, наоборот, только ухудшит.
И при этом мы понимаем, что мы вообще зашли в эту историю с неправильной стороны — со стороны капиталистической экономики. И Anthropic, и OpenAI — все хотят создать продукт общего пользования. Притом что эта хрень не может быть продуктом общего пользования. ИИ эффективен, только когда он жестко ограничен целевой функцией и объемом данных.
Главный игрок, OpenAI, — это компания, которая субсидирует пользователей и делает это за счет будущих поколений, потому что она потребляет энергии больше, чем это экономически оправдано ее будущими прибылями. И цель там вовсе не спасение человечества, а проведение первого в истории IPO на триллион долларов. Это не имеет никакого отношения к прогрессу.
На меня можно злиться сколько угодно, но ИИ — это не революция масштаба расщепления ядра атома или появления интернета. Если внедрить в каждый чайник ассистента или использовать его при операциях («Прости, ты совершенно прав, аппендицит не справа, а слева») — мы получим миллиард сломавшихся чайников.
— А как вернуть идею прогресса?
— А кому это надо? Нас ждет страшный, фашистский XXI век. Человечество будет бороться само с собой, потеряв себя как единый коллектив людей.
— К этому всему добавляется еще и кризис идеи демократии. Он откуда взялся?
— Проблема в том, что демократическая система в последние 50 лет была чемпионом среди других систем по экономическому росту. Однако это, скорее всего, было однократным явлением.
— На эту же тему, кстати, был аргумент [публицистки] Юлии Латыниной в защиту апартеида. Мол, страшный экономический упадок в ЮАР возник после его отмены.
— Со всех сторон обложили, гады. «Нет экономического роста — нет мультиков. Зачем вам демократия, если у вас нет экономического роста?»
И как теперь рекламировать людям долгий парламент? Как рекламировать необходимость сесть и слушать других людей, в детей которых ты стрелял, как это было в ЮАР после отмены апартеида?
Вот это и есть кризис демократии. Мы не можем продать ее преимущества. Потому что их неправильно понимали последние 50 лет. На самом деле плюсы демократии не в высоком экономическом росте и увеличении богатства, а в том, что эта система позволяет людям жить вместе, не притесняя друг друга.
Я не верю, что у нас получится продать эту идею второй раз. Верю только, что все остальное будет настолько хуже, что люди вспомнят о демократии. О бесконечной говорильне, постоянном пересмотре решений, нерешительности — этой странной человеческой компоненте политики.
— Давайте попробуем представить себя в конце XXI века. Для учебника истории нам нужно сжать первую четверть столетия до одного абзаца. О чем вы бы написали?
— Если это не будет «простите, предки, мы все продолбали» и рассказ будет происходить хотя бы в пещере при живом огне, то я напишу так: «В начале XXI века из-за того, что демократическая политика мутировала и на планете Земля осталась одна-единственная сверхдержава, благополучно скончался словарь, который позволил нам пережить XX век. Однако поиски нового словаря так и не начались».
Словарь — это набор понятий одинаково приемлемых и базовых для альтернативных друг другу мировых порядков: западного и советского. Оба так или иначе основывались на некотором небольшом тезаурусе, в котором были «человечество», «прогрессивные силы»… Теперь же старый словарь умер, новый не появился, и никто не хочет его искать.
— Мой последний вопрос был про надежду. На что вы надеетесь? Видимо, вы как раз на то, что кто-то все-таки найдет этот словарь?
— Я надеюсь, что случайно — а это может произойти только случайно — мы вдруг сможем образовать 100, 200, 300 миллионов человек в Нигерии, в Бангладеш, в Северной Африке, в Восточной Азии и дать им основы хотя бы базового гуманитарного бакалавриата. Тогда возникнет среда, в которой будет возможен спрос на новый словарь.
— Почему именно там?
— Догоняющая модернизация стран второго мира — я о России, Турции и Германии [после Первой мировой войны] — всегда скатывается в автократию. А как выглядит модернизация третьего мира, мы еще не знаем.
А если все будет идти так, как идет сейчас, то мир будет представлять собой фашистские стронгхолды и гуляй-поле между ними. Таких стронгхолдов будет пять-шесть, и изнутри, кстати, они могут оставаться достаточно демократичными.
— Это похоже на предсказания [Уильяма] Гибсона и других авторов киберпанка о мире, поделенном между несколькими суперкорпорациями.
— Оно, да. Только надо понимать, что кошмар 1980-х, первого «Робокопа», о страшных корпорациях-государствах, не сбылся и уже не сбудется. Вместо него мы получили гибрид, где власть оказалась сверху денег.
Мы были неправы: не военно-промышленный комплекс фашизирует мир, а государство фашизирует мир, вовлекая в это военно-промышленный комплекс. Бабки идут за властью. Никогда не наоборот.
Беседовал Георгий Биргер