«Со временем замечаешь закономерности в любом массовом убийстве» Журналистка Vanity Fair Джанин ди Джованни 35 лет пишет о войнах. В Буче ей пришлось заново учиться расследовать военные преступления. Вот как это было
Джанин ди Джованни — журналистка, которая за 35 лет карьеры побывала на многих войнах и наблюдала целый ряд вооруженных конфликтов, от Сьерра-Леоне до Палестины и Ирака. В мае 2022 года ди Джованни отправилась в Бучу — после того, как российские войска отступили из Киевской области. Для ди Джованни это уже третья война, в которой участвует Владимир Путин: до этого она писала репортажи из Чечни и Сирии. Но в этот раз она приехала на войну не только как журналист. Теперь ди Джованни помогает собирать доказательства военных преступлений по строгим методикам, соответствующим стандартам международных уголовных судов. О том, как она пришла к этой работе и что увидела в Буче, Джанин ди Джованни рассказала в большом материале для журнала Vanity Fair. С любезного разрешения автора и редакции «Медуза» публикует его полный перевод.
Предупреждение. Точка зрения Джанин ди Джованни на конфликты в Чечне заметно отличается от той, которую разделяет значительная часть российских читателей. И даже от той, которой придерживаются многие независимые журналисты в России. Вполне возможно, что и вам она покажется как минимум необычной. Кроме того, в тексте присутствуют сцены насилия. Именно так выглядит война.
Я ученая и писательница. Я консультантка по вопросам прав человека. Я мать. Но в глубине души я до сих пор военкор. За 35 лет я побывала не менее чем на 18 войнах и писала о них как журналист.
Морозным февральским утром, готовясь прочитать лекцию в Йельском университете о различных конфликтах, на которых я побывала — Босния, Руанда, Косово, Сьерра-Леоне, — я услышала новость о том, что Владимир Путин вторгся в Украину. Я хорошо знакома с военной тактикой Путина, поэтому сразу поняла, что мне нужно ехать в Украину и документировать зверства, совершенные в отношении мирного населения. Но я хотела поехать с иными целями — отличавшимися от обычного журналистского задания. Мне казалось, что мне нужно работать в самом центре расследования военных преступлений. А такое расследование рано или поздно начнется.
Но сначала давайте я вам расскажу про Тату и ее красные тюльпаны.
Тюльпаны в Буче
Легче не станет никогда. Ты сидишь в разрушенном доме, в поле, заросшем сорняками, или за разбитым кухонным столом. Ты сидишь с чьей-то женой, родителем, или сестрой, братом, другом. Ты слушаешь, как их любимого человека куда-то утащили и домой он уже не вернулся.
Твой собеседник рассказывает, как вся их жизнь закончилась в тот момент, когда забрали их близкого. Ты слушаешь. Внимательно рассматриваешь рассказчика. Они живы, их тела двигаются, они едят, пьют, говорят. Но от горя их лица оцепенели в такой гримасе страдания, что они кажутся скорее мертвыми, чем живыми.
Тата (имя героини я изменила) стоит во дворе своего разрушенного дома в Буче, где в феврале и марте происходило сражение между российскими и украинскими войсками. Ей 55, но она выглядит лет на десять старше. На ней драный зеленый свитер, спортивные штаны и желтый шарф с узором. Она попеременно курит, нервно бродит, плачет, вытирает глаза, смеется или кричит что-то на русском — языке, на котором говорят многие жители Бучи, — пацанам по соседству, которые помогают ее внучке отстроить дом, уничтоженный ракетой. Работают они молча. Я — чужак из другой страны с блокнотом — не вызываю у них никакого интереса.
Как и я, Тата — мать. Но мой сын жив. Ее сын, Андрей 36 лет, пропал вскоре после того, как российские войска вошли в Бучу. Позже его нашли мертвым. Я слышала о сыне Таты от ее соседей через забор. «Парень пропал, — сказал мне один из Татиных соседей. — Солдаты делали с ним ужасные вещи».
Ужасные вещи — слишком скупое описание для того, что запечатлелось на фото тела Андрея. Я рассматривала сотни фотографий сирийцев, которых пытали во время войны в этой стране. Но даже этот опыт не помог мне погасить приступ тошноты от одного взгляда на фото Андрея. Ему выдавили глаза, начисто выбили все зубы с одной из челюстей. В правый глаз ему воткнули шампур, кончик которого высовывался из левого уха.
«За что?» — спросила Тата. Разумеется, ответа на ее вопрос нет. Не существует слов, которыми можно было бы утешить жертву шока от такого зверства. Позже я найду фото Андрея в более молодом возрасте; когда-то он был привлекательным мужчиной с открытым лицом и светлыми кудрями.
Тата рассказала мне, как в город въехали колонны бронетехники. Солдаты сначала открыли стрельбу, а потом загнали большинство жителей в подвалы их домов. У сестры Таты эпилепсия, она умерла в 53 года, когда пряталась с сестрой и другими в подвале. Тате пришлось несколько дней провести рядом с ее трупом, умоляя солдат дать похоронить сестру. И пока их семья ковыряла мерзлую землю, чтобы предать ей тело сестры Таты, солдаты говорили ей, что она должна быть им благодарна — ведь они пришли спасать горожан от тех, кого те называли «укронацистами».
В Буче начиналась весна. На дорогу падал вишневый цвет, белый как звезды. В садах распустились кроваво-красные тюльпаны. Многие дворы — даже те, где российские танки разворотили своими гусеницами клумбы, — украшали целые ряды тюльпанов яркой расцветки: красных, желтых, белых.
Буча тонула в цветах. Я услышала пение птиц. В другом мире и в другое время это был мирный город.
«Ты тоже выжил»
Много лет назад Буча была небольшим городком под Киевом, куда жители столицы приезжали на лето на свои дачи. Сегодня дорога в Бучу — это поле битвы. Выезжаешь из Киева мимо закрытого самолетного завода «Антонов», затем ржавых танковых ежей и блиндажей. Дальше едешь через Ирпень мимо взорванного моста, по руинам которого пытались перебраться беженцы под снайперским и танковым огнем. Едешь мимо одной за другой уничтоженной железнодорожной станции. И наконец приезжаешь.
Буча стала «спальным» пригородом, где те, кому были не по карману столичные цены, расселились по советским многоэтажкам и уютным маленьким домикам пастельной окраски с квадратным участком и железными воротами. Теперь это место пахнет смертью. Здесь творилось зло. Согласно докладам Amnesty International, зло включало в себя пытки. Внесудебные казни (убийство без должного судебного оформления). Расстрел жилых домов артиллерией.
Неделями тела убитых жителей Бучи лежали прямо на улицах, в подвалах, в полях и братских могилах. На городском кладбище я присела под пышной кроной липы, разговорившись с Владиславом Минченко. Он — волонтер-гробовщик, который рассказывает мне, как вскоре после отступления россиян хоронил «сотни» тел в могиле за церковью святого апостола Андрея Первозванного с золотым куполом. «Потом мы находили новые тела, — продолжает он. — Их мы начали относить сюда». Многие до сих пор не опознаны. Один из жителей Бучи рассказал мне, что, когда они пошли собирать трупы — в квартирах, у колодцев, прямо на улице, — у них кончились специальные мешки, поэтому пришлось заворачивать убитых в простые черные мусорные пакеты.
Но жизнь возвращается даже в самые проклятые места. В Буче за этим процессом можно наблюдать как будто на замедленной перемотке. В конце концов, даже после войны жизнь должна продолжаться: боснийские школы в Сребренице открылись вскоре после геноцида 1995 года. В Руанде весной 1994 года были убиты 800 тысяч мирных жителей, в основном из племени тутси, — и вскоре на тех же полях, где незадолго до этого проливалась кровь, выросли кукуруза и кофе. Через месяц с небольшим после отступления россиян началось очищение Бучи.
Люди возвращались в свои разбитые домики пастельного цвета, где цветущие кусты уже высовывались из-за заборов. В супермаркете было полно покупателей, которые несли корзинки с овощами, молоком и сыром. Не видно улыбок и не слышно разговоров; в их взглядах и безмолвных кивках, обращенных друг к другу, читалось: «Ты тоже выжил». Открывались кафе. Скоро должен был заработать интернет.
У храма святого Андрея отец Андрей встречал европейских парламентариев, приезжавших с официальным визитом, чтобы засвидетельствовать военные преступления. Профессор социологии Мичиганского университета и глава Центра Вайзера по Европе и Евразии Женевьев Зубрицки рассказала мне, что «подобно тому, как Аушвиц стал условным обозначением ужасов Холокоста, так и Бучу много лет спустя будут вспоминать как символ войны в Украине».
Отец Андрей показал мне на телефоне видео от 26 февраля. В нем видно, как в первые дни вторжения над его церковью поднимался дым. «Еще до того, как мы узнали, что случится дальше», — говорит он. Мы обсудили Бога и свободу воли. «Не понимаю, как Кирилл — патриарх Московский и всея Руси — мог допустить это путинское смертоубийство. Если бы он был настоящим патриархом, он бы говорил с людьми как отец со своими чадами. Но он не видит в [жителях Бучи] людей — только территорию, которую нужно завоевать».
По подсчетам отца Андрея, в Буче погибли 412 человек, но это число не окончательное. «Людей убивали просто так. Когда они стояли в очереди за едой или ехали на машине», — рассказывает священник. Он ведет меня за храм — туда, где на земле виден свежий темно-бурый бугорок. Здесь, говорит он, недавно похоронили еще около 30 человек. «Человек волен выбрать зло, — комментирует отец Андрей. — Но и выбор в пользу добра делает только он сам. Убивает людей не Бог».
Я думала о том, что сказала мне Тата, когда обнимала ее на прощанье; ее мокрая от слез щека прижалась к моему свитеру. Шепотом Тата спросила: «Можешь себе представить невыразимую боль от гибели своего ребенка? А теперь представь, что его при этом изуродовали. В каждом доме в этом городе кого-то убили».
У меня в голове крутилась строчка из поэмы Томаса Стернза Элиота «Геронтион»: «После знанья такого, какое прощенье?»
Проект «Расплата»
25 февраля, на следующий день после начала российского вторжения в Украину, у меня зазвонил телефон. На другом конце был британский писатель и исследователь Питер Померанцев. Питер, старший научный сотрудник Института Агоры при Университете Джонса Хопкинса, считается ведущим специалистом по российской пропаганде. Он родился в Киеве в семье советских диссидентов и с 2014 года активно работает с ведущими украинскими писателями, журналистами, интеллектуалами и политиками.
Голос Померанцева был искажен болью. Его не устраивало, заверил меня он, просто читать про Украину в газетных статьях — или даже писать эти статьи самому. «Что мы собираемся делать?» — спросил он меня со смятением в голосе.
Я рассказала Питеру, что только что завершила один проект и могу поделиться с ним подробностями инициативы, которую я реализовала для Фонда демократии ООН в Йемене, Сирии и Ираке. Мы с моей командой учили местных журналистов тщательно собирать доказательства военных преступлений по самой точной методике (о ней позднее), чтобы в какой-то момент можно было использовать показания очевидцев во время международных трибуналов. Судя по скорости, интенсивности и масштабу военных преступлений в Украине, сказала я, собирать их нужно в режиме реального времени: только так можно попытаться добиться справедливости на международном уровне. Я предложила объединить усилия и применить уже знакомый мне шаблон к этому конфликту.
За свою многолетнюю карьеру журналиста я освещала три геноцида: в Сребренице, в Руанде и истребление езидов в Ираке. Но несколько лет назад я выяснила, что все мои архивы, все ряды тщательно помеченных блокнотов, не соответствовали строгим судебным стандартам. Когда меня вызывали в Гаагский суд выступить свидетелем увиденных мной преступлений в Боснии, Сьерра-Леоне или Косово, память меня подводила, а записи оказывались слишком беспорядочными. Тот факт, что моя журналистская работа не годится в качестве доказательства в суде, позволил мне осознать: в моем образовании есть серьезный пробел. Всю жизнь я изучала проявления человеческой природы на войне, но я не знала, как через суд добиваться прекращения войн и восстановления справедливости.
Поэтому в 2015 году я поступила в Школу права и дипломатии Флетчера при Университете Тафтса в качестве научного сотрудника и изучала международное право и отношения. В конце обучения мне присвоили очередную ученую степень. В последующие годы при поддержке ООН и Центра Суфана я начала работать в Сирии, Йемене и Ираке с моими коллегами Николь Танг, Лилой Джасинто и другими. Мы учили журналистов, как собирать документальные доказательства военных преступлений. При этом их данные не должны были подвергаться воздействию определенных факторов: травмы, которую перенесли свидетели преступлений, присутствия в районе события местной армии или ополчения, а также других подобных «искажений».
Моя теория состоит в том, что, как и у сотрудников экстренных служб (фельдшеры скорой помощи, пожарные, полицейские и работники гуманитарных миссий), у журналистов тоже есть доступ к информации, которая может оказаться в суде незаменимой. Журналисты общаются со всеми: жертвами или свидетелями кошмарных событий, работниками экстренных служб, беженцами из зоны боевых действий, а также с самими участниками вооруженного конфликта. После того как следователи ООН или Международного уголовного суда прибывают на место преступления, до суда может пройти еще несколько лет.
Возьмите хотя бы Боснию. По итогам этого конфликта обвинения от Международного уголовного суда по бывшей Югославии получили 162 человека. Но приговор вынесли лишь в отношении 91 из них. Между окончанием войны и восстановлением страны жертвы не получили ни справедливости, ни хоть какого-то облегчения своих страданий. А у военных преступников была масса времени скрыться. Радован Караджич, прозванный «Мясником Боснии», маскировался в образе безумного целителя, пока его не поймали в 2008 году. А реальный виновный в ужасах той войны, президент Сербии Слободан Милошевич, хоть и был доставлен в Гаагу прямо в домашних тапочках, умер до приговора. Если подумать о том, что в Боснии изнасиловали от 20 до 40 тысяч женщин и убили восемь тысяч мужчин только в Сребренице, 91 приговор кажется возмутительно малой цифрой.
Начиная с войны в Сирии, мы, документалисты военных преступлений, начали действовать более последовательно. Мы стали прибегать к различным методикам, вроде тех, что используют в своей прекрасной работе британец Элиот Хиггинс и его проект Bellingcat: это коллектив расследователей, которые специализируются на проверке фактов и разведке по открытым источникам. В Сирии у многих были смартфоны, с их помощью достаточно просто фиксировать разрушения от путинских бомб или шевроны на форме солдат Асада, занимавшихся похищением людей. На той войне доказательства, которые можно проверить по другим источникам — данные GPS, цифровые метки, спутниковые снимки, — собирать в электронном виде стало быстро и просто. Для Сьюзен Мейселас, фотографа агентства Magnum, которая освещала войны в Латинской Америке и получила премию Макартура, в том числе за фотографии из Курдистана, важно, что мы работаем над фиксацией военных преступлений прямо во время конфликта. Украина — это первый такой случай, по ее словам.
В тот день, когда мне позвонил Питер Померанцев, родился проект «Расплата» (The Reckoning Project). Он появился на свет благодаря моему глубокому чувству бессилия — а также смеси из стыда и горя — оттого, что я стала свидетелем стольких злодеяний. Я так и не оправилась от вида бесконечных рядов могил мужчин и мальчиков из Сребреницы — и от рассказа их матерей и жен, которые рассказывали, как их любимых перед тем, как убить, вырывали у них прямо из рук. Или от вида трупов жертв геноцида в Руанде, разлагающихся на жарком летнем солнце. Или от страданий жителей Южного Судана, Восточного Тимора, Афганистана, Ирака, Йемена.
Вскоре мы заручились поддержкой правительства США и запустили проект — под моим руководством вместе с Померанцевым и Натальей Гуменюк (это украинская журналистка, которая уже 20 лет освещает конфликты в разных точках планеты). Нам помогали профессиональные архивисты и юристы. Гуменюк нашла 15 исследователей и документалистов из разных частей Украины и собрала их в Киеве на тренинг Раджи Абдул Салама — сирийского палестинца, благодаря усилиям которого мы собрали большую часть свидетельств в Сирии. Некоторые из наших исследователей приехали с оккупированных территорий (например, Донецка и Луганска), а другие — из недавно захваченных мест типа Херсона или населенных пунктов, где разворачивались самые кровавые события войны: Сумы, Чернигов, Харьков. Несколько человек пережили плен. Один рассказывал, что россияне лишили его свободы на восемь дней, во время которых его избивали, морили голодом и подвергали унижениям. Его единственная провинность: он увидел преступления самих россиян.
Наша команда собирает свидетельства военных преступлений и преступлений против человечности: бомбардировки больниц, рухнувший театр в Мариуполе, внесудебные убийства и казни. Это отчаянно храбрые люди: они документируют военные преступления в их собственной стране прямо во время войны. Когда на одном из ранних этапов нашей работы я спросила у группы украинских специалистов, не тонка ли у них кишка для такой работы, один возмущенно ответил: «Это ведь мой народ. Мои соседи. Выбора у нас нет. Если надо — значит, будем делать».
Что такое геноцид
Сначала тебе попадается отдельный случай. Потом ты встречаешь похожие сначала в пределах одного города, затем по всему региону и наконец во всей стране. Со временем ты начинаешь замечать закономерности в любом массовом убийстве и понимаешь, что замысел состоял в намеренном уничтожении населения и стирании следов его идентичности.
Примерно с таких позиций трибунал по военным преступлениям рассматривает любой геноцид. Сам термин «геноцид» возник в 1944 году, и придумал его человек, получивший высшее образование не где-нибудь, а во Львове, городе на западе современной Украины. Еврей-юрист Рафаэль Лемкин, советник старшего прокурора со стороны США на Нюрнбергском процессе, соединил греческий корень genos (род) с латинским cide (убивать), пытаясь найти подходящее определение для выражения и осмысления совершаемых нацистами массовых убийств.
Вопрос, насколько эта война соответствует определениям геноцида, будет занимать исследователей еще многие месяцы и годы. Но история в этот раз решила не ждать. Ирина Венедиктова, еще до недавнего времени генеральный прокурор Украины, решила рассматривать дела о военных преступлениях, пока еще не погасли пожары от недавних битв. Ее команда уже собрала гигантский список из 13 с лишним тысяч преступлений, которые, настаивают авторы списка, совершила Россия (всего во множестве различных государственных ведомств разных стран мира рассматривается около 25 тысяч таких случаев). Венедиктова и ее соратники уверены, что справедливость скорее будет восстановлена, пока улики еще свежи, а сами преступники еще находятся на территории Украины.
Одним жарким майским утром в Киеве я встретилась с Венедиктовой; через два месяца президент Зеленский потребует отправить ее в отставку вместе с шефом разведки Украины (Зеленский настаивал, что некоторые члены их команд «работали против государства» путем «коллаборационной деятельности» в пользу России). Меня сопровождали Питер Померанцев и Уэйн Джордаш, британский юрист, занимающийся военными преступлениями; в проекте «Расплата» он работал советником (в такой же роли к его услугам прибегали власти Ливии и Вьетнама). Венедиктова раньше преподавала в вузе конституционное право. Как и ее бывший начальник, она носит одежду в милитари-стиле: камуфляжные брюки, футболка защитного зеленого цвета. У нее прямые темные волосы, ярко-синие глаза и крепкое рукопожатие. В кабинете, полном мужчин, она источала авторитет.
«Именно в этом моя цель, — заявляла она, — заставить Путина и его силы ответить за сделанное». Венедиктова рассказала мне, что, пока в Украине работают зарубежные следователи, а международные суды ждут от них собранных доказательств, Украина сама проводит суды по большинству военных преступлений. В мае Генпрокуратура Украины под ее руководством инициировала первый суд из этой серии. На скамье подсудимых был 21-летний российский военнослужащий Вадим Шишимарин, который, несмотря на признательные показания о том, как он по приказу командира застрелил 62-летнего мирного жителя в первые дни войны, получил пожизненный срок.
Мимо зданий с заложенными мешками с песком окнами мы прошли в ее кабинет. Там мы обсудили связь между геноцидом и кремлевской машиной пропаганды, которая, по сути, пытается уничтожить саму украинскую идентичность. Многие из встреченных мной украинцев говорили мне, что российские солдаты были уверены, что пришли «денацифицировать» их страну, освободить их от плохих украинцев во власти, вернуть их нацию в лоно России. Поколение назад в Руанде к подобной тактике прибегали отряды Интерахамве — ополченцы хуту, основные виновники геноцида. Их самым действенным инструментом были передачи «Радио тысячи холмов», в эфире которого звучали призывы к членам племени хуту убивать тутси как тараканов, которые недостойны жить. Российская пропаганда начала с «денацификации», а потом перешла к демонизации самих украинцев, требуя их уничтожить.
Один из таких пропагандистов — Тимофей Сергейцев, который требовал стереть украинскую национальную идентичность и поддерживал кампанию коллективного наказания украинского народа. В апреле он написал колонку, в которой призвал к «денацификации» Украины и заявил, что украинцы должны «усвоить» опыт войны «как исторический урок и искупление [своей] вины». Уэйн Джордаш комментирует это так: «Не думаю, что когда-либо до этого видел, чтобы от имени государства (колонка вышла на сайте государственного информагентства РИА Новости, — прим. «Медузы) в ходе современного конфликта более открыто призывали к геноциду».
Грозный-2000
Это третья путинская война, на которой я побывала. Первой была так называемая вторая чеченская в 2000 году. Я была в Грозном, когда он пал под натиском российских войск. Больше всего мне запомнился застывший пейзаж полной разрухи. Сложно забыть и страх, который пронизывает тебя до кишок.
Я помню чудовищный звук путинских бомб. Помню запах стрельбы, постоянный грохот артиллерии, шум лопастей боевых вертолетов, лужи липкой крови на полу полевого госпиталя — бывшей школы, — где я пряталась. Я помню крики солдат, которым ампутировали конечности без анестезии. Помню, как измотанные люди плелись по улицам как тени.
Я помню жестокость по отношению к мирным людям, которые прятались в картофельных подвалах, не зная, переживут ли они очередную ночь. Помню, как страшно мне было после того, как я на последнем издыхании батарейки спутникового телефона продиктовала редакции в Лондоне репортаж о падении Грозного — и осталась одна без связи. После этого я попыталась научить совсем юных чеченских бойцов каким-то простейшим фразам на английском. Посреди ужаса и безысходности мы пытались глупо шутить, смеяться и грызть черствый хлеб.
Снаружи была глубокая ночь, освещенная только светом от костров. Парни-солдаты говорили, что утром в наше село зайдут русские и всех убьют. Танки уже окружают нас, говорили они. Потом пришел их командир и велел к утру оставить позицию; они должны были уйти в горы и спрятаться там. Командир советовал мне пойти с ними. Но у меня не было российской визы: на территорию Чечни я попала нелегально, горными тропами. Если бы меня поймали, меня бы расстреляли как иностранного шпиона.
«Ты похожа на мою старшую сестру, — сказал мне один из чеченских ребят, прочищавший свой калашников. — Иди с нами. Если ты попадешься русским, они тебя просто убьют». Мы с ним вышли прогуляться мимо школы, переделанной под больницу для подорвавшихся на минах при отступлении из Грозного.
Выяснилось, что россияне заманили их в ловушку. Им передали, что отступление через полосу ничейной земли безопасно. Но она была заминирована. В итоге чеченцам пришлось идти через эту полосу по телам подорвавшихся товарищей. Их белоснежные зимние маскхалаты были заляпаны кровью.
Мой коллега Мигель Хиль Морено де Мора, с которым мы работали в Сараеве (позже он погиб, освещая войну в Сьерра-Леоне), предупреждал, что звуки путинских бомб сведут меня с ума. Он был прав. Иногда мне казалось, что я теряю связь с реальностью. Потом меня стали одолевать мысли, что живой я отсюда не выберусь никогда. Помню, что пыталась найти утешение в молитве, думая, что по крайней мере умру верующим человеком. Я застала падение города; я написала об этом и успела передать свой репортаж до того, как у моего телефона села батарейка.
Но я не погибла.
В то утро я не пошла с солдатами и осталась в селе на свой страх и риск. Я выехала на машине с водителем-ингушом; на мне была чеченская женская одежда, а на руках — чей-то младенец. Помню, что в зеркале заднего вида уже было видно российские танки, которые, как чудовищные черные пауки, заползали в село. Оно было полностью уничтожено; скорее всего, старушки, с которыми я пряталась в их подвалах, заставленных стеклянными банками с консервами, погибли.
В Сирии я побывала на второй путинской войне. К тому моменту, когда Путин вступил в этот конфликт, президент Башар аль-Асад уже сжег половину собственной страны. Но Путин добавил и свои завершающие штрихи. Он уничтожил восточный Алеппо. Он бомбил больницы вместе с врачами, медсестрами и ранеными. Он бомбил школы и стирал в пыль жилые районы. В то же время Россия начала и пропагандистскую войну: фермы троллей и проасадовские журналисты принялись дискредитировать гуманитарные организации вроде «Белых касок» — волонтеров, которые вытаскивали мирных жителей из-под развалин после бомбежек.
А теперь я на своей третьей путинской войне. Но российские солдаты в Буче принадлежали уже к новому поколению россиян. В Чечне я видела солдат настолько юных, что, когда они плакали от боли при ранении, они звали маму. Но солдаты из Бучи могли бы быть их сыновьями, а некоторые — даже внуками. По иронии судьбы некоторые были чеченцами, верными путинской марионетке Рамзану Кадырову (поэтому их называют кадыровцами).
Многие жители Бучи рассказывали мне, что жестокость или вежливость российских солдат зависела от региона, в котором их призвали. «Те, которые с Байкала, — говорила одна женщина, говоря о контрактниках из сибирских регионов, — самые жуткие». Другие рассказывали, что зверствовали в основном командиры, а солдаты помоложе старались вести себя с мирными украинцами повежливее.
У Путина есть план, как вести агрессивную войну. Сначала начинает работу дальнобойная артиллерия. Затем — авианалеты, которые стирают с лица земли целые города и истощают решимость их жителей. Неслучайно одним из руководителей украинской операции Путин назначил генерала Александра Дворникова, командующего российскими войсками в Сирии с 2015 по 2016 год. Там он стал известен как «Сирийский мясник». Как и в Сирии, в Украине целями путинских бомбардировок — часто с применением запрещенных международными конвенциями видов вооружений — становятся «мягкие» цели, то есть больницы, школы, убежища, склады продовольствия. По восточному Алеппо стреляли неуправляемыми ракетами, кластерными бомбами и термобарическими зарядами. В Украине к этому арсеналу прибавились еще и боеприпасы, начиненные термитом (смесь металла и оксида, часто из алюминия и оксида железа, — прим. «Медузы»), который при горении способен расплавить металл. Как раз под руководством Дворникова был практически уничтожен портовый город Мариуполь.
Цель у обстрелов невоенных целей у Путина может быть только одна — массовое убийство самых беззащитных. То, что это происходит раз за разом, в одном городе за другим, говорит о наличии плана — следовательно, и Путин, и Дворников однажды могут предстать перед судом как военные преступники.
«Весна пришла, но она принесла зло»
Когда я писала репортажи из Руанды, Боснии или Ирака, где ИГИЛ истреблял езидов, я не видела всей полноты геноцида — в отличие от Украины. Но я не оставляю без внимания и отдельные истории, из которых составляется большая картина. Я не могу забыть, что у каждого мертвеца когда-то была богатая и насыщенная жизнь: своя история, любимая еда, команды, за которые они болели.
В Буче я оказалась 9 мая, в «День победы» СССР во Второй Мировой войне. В Киеве была напряженная атмосфера: в городе ходили слухи о возможной химической атаке, поэтому люди старались не выходить лишний раз из дома. Но 9 мая все было тихо. Когда я пришла к [местной жительнице] Ирине Абрамовой, она сидела за разбитым столом и не отрываясь смотрела куда-то вдаль. На ней была синяя кофта, косынка и обручальное кольцо.
Мы сидели в саду тетки Ирины, потому что ее собственный дом — в котором она прожила всю жизнь — два месяца назад разрушил российский минометный снаряд. На клумбе росли красные тюльпаны, колокольчики, маргаритки, а также кусты клубники, стелившиеся понизу. Кто-то не поленился написать на табличках название каждого растения и воткнуть их в землю. На столе стояла пепельница с окурком. Я спросила, откуда она взялась. Ирина пожала плечами и ответила, что это, наверное, Олега, ее мужа, с которым она прожила 17 лет. Его убили неподалеку от их дома.
Ирина рассказала мне — а также украинским прокурорам и другим журналистам — эту историю. Они с Олегом и ее престарелым отцом, Владимиром, жили в подвале ее дома и варили картошку на электроплитке; над головой у них шли бои. «Ни голода, ни усталости мы не чувствовали, — говорила она. — Когда так страшно, это все неважно». Бесстрастным голосом Ирина перечисляла подробности, показывая мне чеку от гранаты, которую солдат кинул в дверной проем. Однажды ее отец жарил яйца на плитке и услышал разрыв снаряда где-то совсем неподалеку. «Видимо, дома у нас теперь нет», — сказал отец, накладывая яичницу на тарелку.
Ирина рассказывала, как они передвигались из комнаты в комнату на четвереньках, подальше от окон, пока их не выбило очередным взрывом. Потом пришли солдаты и приказали им выйти из дома, приговаривая: «Не обидим мы вас, вы что, не видите, что мы русские? Мы пришли вас освободить». Потом мужчин обыскали и отняли у них телефоны.
«Вы что творите?» — закричала Ирина на одного из юных солдат. Другой тоже криком ответил: «А это вам за то, что себе такие власти выбрали, что убивали омоновцев на Майдане, расстреливали народ в Донбассе».
Затем Ирина услышала еще один взрыв и увидела, что ее дом объят пламенем. Ее отец пытался его тушить ведром воды. Она вспоминает, как он закашлялся, а солдаты засмеялись, когда он пытался напиться воды, а затем схватили Олега и сняли с него рубашку, разыскивая татуировки или отметины от обращения с оружием. Его вывели наружу. «Мне сказали не лезть, — рассказывает Ирина. — И я тут же поняла, что его сейчас убьют».
Услышав звук выстрела, Ирина побежала во двор. Она лишь успела увидеть, как Олег валится на бок, а из его виска хлещет кровь. Рядом с ним сидел солдат и спокойно пил воду. Ирина пыталась заткнуть фонтан крови из виска Олега, но почувствовала, как она говорит, что «его сердце умирает». Она упала на колени и закричала солдату: «Убей меня, убей меня тоже!»
К ней подошел другой молодой солдат с оружием наперевес. Ирина говорит, что по его глазам было видно — он и правда раздумывает, не выполнить ли ее просьбу. Она зажмурилась, ожидая пулю в лоб, но вместо этого солдат сказал ее отцу: «Эй, дед, твоя дочь? Пусть валит отсюда».
Олег погиб 5 марта. Его тело лежало на углу, пока все солдаты и танки не покинули город, а мертвых не начали убирать. Ирина попрощалась с мужем и с молитвой похоронила его 12 апреля. Лужу крови на месте, где убили Олега, прикрыли простыней; почти каждый день Ирина приносит туда цветы.
Ее муж, с которым она познакомилась на работе, был скромным человеком. Он зарабатывал на строительстве лесов для театров и выставок. Детей у них не было, но он обожал животных. Она показала мне его фотографию на телефоне: молодой человек в строительной каске нежно баюкает котенка.
Понимал ли солдат, убивший Олега, что, когда он дергал за спусковой крючок, он обрывал все нити, которые связывали Олега со всеми людьми в его жизни, с его работой, со всем его окружением? Знал ли он, что у Олега три кота и собака и он их всех обожал? Знал ли он, что Олег увлекался мотоспортом и только что купил в подарок себе старый советский мотоцикл? «Весна пришла, но она принесла зло, — сказала мне Ирина. — Это место проклято на долгие годы».
Это случилось
Разумеется, наша команда, собирающая свидетельства очевидцев типа Ирины, не единственная, кто занимается документацией военных преступлений. На земле также работают группы криминалистов, которые собирают образцы ДНК и фрагменты костей. Также в этом помогают французская жандармерия, взрывотехники из Словакии, британские эксперты по военным преступлениям — а также команда Международного уголовного суда из 42 человек. Заступают на работу и только что обученные украинские бригады. Их можно узнать по жилетам с надписью «СПЕЦИАЛИСТ ПО РАССЛЕДОВАНИЮ ВОЕННЫХ ПРЕСТУПЛЕНИЙ», в которых они склоняются у братских могил, прочесывают пепелища разбомбленных квартир, фотографируют гильзы, занимаются эксгумацией тел.
В поездках по Украине я исписала уже несколько блокнотов; их явно будет больше. К моменту, когда война закончится, у нас уже соберется корпус свидетельских показаний. Мы опросим больше 150 человек, на основании показаний которых сформируем иски в национальные и международные суды. Это немного — но тоже начало. Процесс будет идти болезненно и долго.
Но в любом случае мы построим памятник всем Олегам и Андреям, чья гибель без этих усилий осталась бы забытой. Я опять вспоминаю Элиота: «После такого познания, что за прощение?»
Исцеления не случится, пока не будет восстановлена правда, — это подсказывает мне опыт всех войн, на которых я была, все раны, нанесенные не только бомбами, но и так называемым переходным правосудием. Более-менее успешно это удалось сделать в ЮАР, где после апартеида работали комиссии по установлению истины и примирению. В Руанде суды гачача тоже пытались осмыслить истинные причины геноцида. Но в Боснии — как и бесчисленных других странах, разоренных войнами, — до сих пор царит ложь и переписывание истории совершенных злодеяний.
Отчасти урок нашей работы состоит в том, что мы не позволим переписать историю. Мы были здесь, мы слушали, мы записывали показания свидетелей. Эти люди существуют. Это случилось. Как и мертвецы, захороненные в братской могиле у храма апостола Андрея, эти люди и их воспоминания — о том, как они жили и умирали, — никуда больше не денутся.
«Медуза» — это вы! Уже три года мы работаем благодаря вам, и только для вас. Помогите нам прожить вместе с вами 2025 год!
Если вы находитесь не в России, оформите ежемесячный донат — а мы сделаем все, чтобы миллионы людей получали наши новости. Мы верим, что независимая информация помогает принимать правильные решения даже в самых сложных жизненных обстоятельствах. Берегите себя!