Евгений Бугубаев / Anadolu Agency / ​ABACAPRESS / ddp images / Vida Press
истории

Почему россияне так покорно отправляются на фронт? И могут ли регионы начать протестовать вслед за Дагестаном? Объясняет политолог Владимир Гельман

Источник: Meduza

После объявления мобилизации во многих крупных городах России прошли протестные акции. По данным «ОВД-Инфо», на них задержали больше двух тысяч человек. Самые яркие (и ожесточенные) протесты случились в Дагестане — там полицейским пришлось разгонять участников, стреляя в воздух (и даже это не очень помогло). Однако в большинстве регионов ничего подобного не было. О том, почему даже мобилизация не спровоцировала масштабные протесты в России, «Медуза» поговорила с политологом Владимиром Гельманом.


Владимир Гельман, политолог

— Как можно охарактеризовать первую реакцию российского общества на мобилизацию? Почему она не привела к массовым протестам? 

— [Экономист, специалист по политэкономии] Альберт Хиршман в своей классической книге «Выход, голос и верность» описал как отдельные люди, компании и целые государства реагируют на всевозможные кризисы. Две основополагающие стратегии — это активное сопротивление, протест (в его терминах — «голос» , voice), и уход от навалившихся напастей в самых разных формах (это «выход», exit).

Но если мы говорим не об отдельных людях, а о целых сообществах, тут все намного сложнее. Мы видим, что кризис, связанный с мобилизацией, стал внезапным для огромного количества людей и, естественно, у них возникает проблема, как на этот кризис реагировать, если он угрожает благополучию и их собственным жизням, жизням их родных и близких. И россияне, конечно, предпочитают «выход». Тот факт, что, как сообщила «Новая газета», 260 тысяч человек покинули Россию за последние дни, — это наглядное подтверждение. В то время как активные протесты по-прежнему остаются единичными случаями. 

Однако главной проблемой для активных протестов служит то, что они требуют не просто индивидуальных действий — убежать за границу можно индивидуально, — протесты требуют координации и кооперации между разными людьми. С этим дело обстоит плохо. То есть мы видим, что на местном, низовом уровне какие-то проявления протестов наблюдаются. Как правило, они возникают в локальных сообществах и связаны с конкретными частными проявлениями — например, в Дагестане, в других местах.

— А с чем связан тот факт, что протесты возникли в таких локальных сообществах? Дело в том, что это регионы, в большей мере страдающие от призыва? Или эти сообщества отличаются тем, что у них и так была какая-то низовая координация?

— Думаю, что, скорее всего, и то и другое. С одной стороны, там действительно очень рьяно выполняли план по призыву, а с другой — как я предполагаю, какие-то практики локальной координации существовали и ранее. Соответственно, там мы видим всплески довольно активных протестов.

Но дело в том, что потенциал этих протестов не выходит за рамки отдельных случаев. Те героические женщины, которые бились с Росгвардией в Махачкале, прежде всего добивались того, чтобы их мужей, детей, близких не мобилизовали. В лучшем случае это приведет к тому, что мобилизуют не их мужей и детей, а чьих-то других — там, где потенциал противостояния не настолько сильный и меньше сопротивление. 

Это явление хорошо знакомо людям, которые изучают общественные движения. Есть такая аббревиатура — NIMBY, not in my backyard, то есть «не на моем заднем дворе». Логика здесь в том, что каждый в первую очередь борется за себя, за свои собственные интересы. Мы наблюдали это и раньше, это не специфика протестов против мобилизации.

Например, в России много экологических протестов. Иногда они оказываются успешными — например, знаменитый случай Шиеса. Там героическое противостояние местных жителей с представителями властей повлекло за собой то, что проект [мусорного полигона] был закрыт. Но на самом деле это означало, что в каких-то других местах, где сопротивление не такое сильное, такого рода проекты сплошь и рядом реализуются. А потенциала для того, чтобы выйти за рамки конкретного противостояния, у активистов просто нет — такому потенциалу неоткуда взяться. Для этого нужны хорошо отлаженные механизмы координации. Их можно создать там, где речь идет о сотнях людей, но не там, где речь идет о миллионах. 

— А вот эта стратегия «не у меня на заднем дворе» — это специфика России или обществ, живущих в авторитарных режимах? 

— Это вовсе не специфика России. Очень многие страны, которые существуют в условиях довольно репрессивных автократий, сталкиваются со схожими проблемами. Но в некоторых странах существуют другие организационные структуры, которые облегчают координацию. Например, латиноамериканские авторитарные режимы второй половины XX века постоянно наталкивались на сопротивление со стороны профсоюзов, которые служили важным источником координации.

В России такого рода альтернативу пыталась создать команда [Алексея] Навального, но она была фактически разгромлена: кто-то подвергся репрессиям, кто-то был вынужден бежать из страны и потенциал координации резко снизился еще до февраля 2022 года. То есть власти понимали угрозы, которые исходят от любых организационных структур, и пытались эти структуры всячески ослабить — и им это удалось.

— А если координировать протесты из-за рубежа, онлайн? Например, сторонники Алексея Навального сейчас пытались призвать людей протестовать. 

— Во-первых, координация онлайн работает как дополнение к координации в реальной жизни, то есть она не способна заместить координацию на земле. А во-вторых, угрозы репрессий достаточно серьезны и препятствуют тому, чтобы люди участвовали в массовых протестах. Люди сознательно или, может быть, интуитивно взвешивают риски быть наказанными и свои шансы на успех. И понимают, что, если они участвуют в акциях протеста, риски довольно высоки — особенно сейчас, когда речь идет не только об административном правонарушении, но и об уголовном преследовании. А шансы на то, чтобы добиться цели, кажутся очень низкими — по крайней мере на сегодняшний момент. Естественно, это стимулирует [россиян] к поиску индивидуальных решений вместо коллективных действий. 

— Таким образом, условие возникновения массового протеста — это ситуация, при которой люди будут либо оценивать свои риски быть репрессированными как более низкие, либо видеть более высокие шансы на успех?

— Да, на сегодняшний день эти расчеты людей говорят о том, что шансы сломать «машину мобилизации», которая опирается на репрессии, невелики, поэтому естественно, что рациональным поведением является поиск индивидуального выхода, а вовсе не коллективный протест.

— Такие примеры, как протест в Дагестане, могут повлиять на восприятие в обществе этой ситуации? Вероятно ли, что в других регионах, увидев, что происходило в республике, люди решатся последовать примеру? 

— На самом деле для многих людей случай Дагестана выглядит скорее не как пример для подражания, а как свидетельство того, что власти в противостоянии с гражданами бьют протестующих. То есть такого рода развитие событий в масштабах России в целом было бы возможно, если бы репрессивная машина ослабла и государство просто не справлялось бы с потоком коллективных акций то в одном городе, то в другом.

Но для этого нужна какая-то критическая масса активистов, готовых, если можно так выразиться, идти на штурм. Пока мы такой критической массы активистов, тем более в масштабах страны, не видим. Я не исключаю, что такого рода развитие событий возможно, но, по крайней мере пока, нет свидетельств того, что в разных регионах России найдется большое количество тех, кто будет вступать в стычки с МВД и Росгвардией вместо того, чтобы прятать своих мужей, детей и других близких. 

— Вы, тем не менее, говорите, что не исключаете такой возможности. А при каких условиях? 

— При условиях, что, с одной стороны, государственный аппарат ослабнет в ходе боевых действий, а с другой стороны, снизятся стимулы этот государственный аппарат защищать.

Канонический пример — в феврале 1917 года военные части в Петрограде, опасаясь того, что их самих отправят на фронт, не пошли защищать царское правительство, и оно в итоге пало. Такого глубокого упадка в потенциале подавления [гражданской активности] в России пока не отмечается. Наоборот, можно сказать, что МВД и Росгвардия даже заинтересованы в том, чтобы была потребность в их присутствии на местах для подавления протестов — тогда их точно не отправят на фронт. То есть ситуация прямо противоположная.

И конечно, уровень общего недовольства должен быть намного выше, чем сейчас. Пока мы этого не наблюдаем. Думаю, что затягивание боевых действий может как-то повлиять на ситуацию, но как именно — мы пока не знаем.

— Есть расхожее представление о том, что уровень общего недовольства мобилизацией существенно вырастет, когда, как говорят, «пойдут гробы» и люди станут острее реагировать на происходящее. Это реалистичный сценарий?

— Как я уже сказал, острая реакция — это одно, а коллективные действия — это другое. Для того чтобы острая реакция превратилась в коллективные действия, нужны время и механизмы координации. Пока они еще не сложились. Невозможно ожидать, что такие механизмы сформируются по щелчку пальца.

Конечно, ухудшение ситуации — и связанное не только с гибелью на поле боя, но и с падением экономики, которое, вероятно, усилится, — может подтолкнуть эту координацию, но строить прогнозы пока было бы слишком преждевременно, потому что слишком многое решается на поле боя. 

— Для такой координации обязательно наличие яркого, популярного лидера? Или такая структура могла бы вырасти из какого-то горизонтального общественного движения? 

— Точного ответа на этот вопрос нет. В разных странах очень по-разному. Где-то такие движения вырастают от низовых инициатив — как в Судане, где локальные выступления против режима Омара аль-Башира распространились на всю страну. Где-то находятся новые организаторы, которые берут на себя эту нелегкую роль, — как, например, Корасон Акино на Филиппинах после убийства ее мужа.

А Россия, помимо прочего, еще и большая страна. Многие проявления протестов носили и носят локальный характер. Это очень удобно для властей, потому что можно проводить политику «разделяй и властвуй». Да и если что-то происходит в той же Махачкале, вероятность того, что эти протесты перекинутся на Москву и Петербург, ниже, чем было бы в стране с не очень большой территорией, где, грубо говоря, можно было бы ожидать марша матерей на столицу. В России дагестанские матери до Москвы не дойдут. 

Такая координирующая организация или такой лидер могли бы возникнуть ниоткуда?

— Опять же мы не знаем. Нет какой-то закономерности, которая бы говорила, что при определенном наборе факторов происходит то или иное. Любые оценки, которые мы делаем на основе того, что мы знаем о других случаях, носят вероятностный характер. Вот в медицинской диагностике врач знает, что в 30% случаев с такими-то симптомами пациенту помогает вот такое лечение, в 20% — не надо лечить, само пройдет, а еще в 20% — как пациента ни лечи, все равно болезнь смертельная. В политической диагностике так не работает, потому что у каждого «пациента» очень большой набор характеристик, многие из которых нам неизвестны, и более того есть элемент случайности.

Поэтому прогнозировать мы зачастую не можем, а в лучшем случае можем объяснить постфактум. Это касается не только протестов. Мы можем говорить о большей или меньшей вероятности развития событий, но сказать, что лидер появится при таких-то условиях, невозможно.

— Если говорить об анализе прошлого опыта. Вы приводили оценки одного из исследований авторитарных режимов, согласно которым массовые протесты сами по себе далеко не всегда приводят к свержению власти, поскольку необходим еще и конфликт внутри элит. Тем не менее, согласно этим оценкам, в 30% случаев со времен Второй мировой войны авторитарные режимы рушились именно вследствие массового недовольства и общественных протестов. Тридцать процентов — это, казалось бы, не так мало. У этих случаев была какая-то общая специфика?

— Вот, например, революция в Иране в 1979 году: протестов было немало, но элиты оставались верными шаху [Мохаммеду Реза Пехлеви] и не хотели переходить на сторону протестующих. И тем не менее, как пел Владимир Высоцкий, «шах расписался в полном неумении» и покинул страну — революция победила.

Другой пример — в той же Чехословакии в 1989 году режим был довольно быстро сметен массовыми выступлениями без какого-то особого сопротивления. Такого рода примеры есть, но сказать, что есть набор ингредиентов для безусловного рецепта, мы не можем, потому что очень многое зависит от того, как правящие группы оценивают для себя риски [лишиться власти] и какие ресурсы им доступны.

В Восточной Европе очень важным аспектом было то, что коммунистические режимы в этих странах не могли рассчитывать на силовую поддержку со стороны Советского Союза, а их собственный потенциал был слишком низким для того, чтобы противостоять протестным движениям. Об этом знали и в обществе, и во власти. Так что отчасти это комбинация объективных факторов, а отчасти — ожидания и представления со стороны правящих групп, будут они сопротивляться или нет. Где проходит эта грань — мы не знаем.

— Если посмотреть на историю современных автократий, что известно о том, как происходит раскол элит? Есть ли предпосылки к нему в России?

— Здесь важна разница между типами авторитарных режимов. Для некоторых из них характерно коллективное руководство, которое само по себе предполагает наличие разных игроков с разными позициями и разным потенциалом. Иногда эти внутриэлитные конфликты приводят к государственным переворотам. Чтобы далеко не ходить за примерами: в 1957 году был конфликт элит в советском Президиуме ЦК, когда так называемая антипартийная группа Молотова, Маленкова и Кагановича попробовала сместить Хрущева. Эта попытка оказалась неудачной, Хрущев победил и отправил своих противников в отставку.

Однако в 1964 году противники Хрущева все же смогли добиться своего. Это стало возможным, потому что был такой орган, как Президиум ЦК, который решал важные вопросы коллективно и имел возможность избавляться от тех или иных персонажей, это была важная арена принятия решений.

Нечто подобное имело место в некоторых военных режимах. В Латинской Америке [во второй половине XX века], например, предполагалось, условно говоря, что есть командующий сухопутными войсками, а есть командующий флотом, у них есть верные им части и они между собой вынуждены решать политические вопросы. И там возникали размежевания между теми, кто, грубо говоря, хотел всех перестрелять, и теми, кто был против подобных шагов. Примерно так происходило в Аргентине после поражения в Фолклендской войне.

В персоналистских политических режимах, к которым относится и российский режим, не предполагается коллективного механизма принятия решений. Можно посмотреть на запись заседания Совета безопасности РФ 21 февраля этого года — ни о какой организованной позиции, противостоящей политическому лидеру, там говорить не приходилось. Участники элит опять-таки предпочитают индивидуальный «выход» коллективному «голосу». Более того, для них риски не ниже и даже выше, чем для обычных граждан: грубо говоря, им есть что терять.

Сегодня ожидать, что элиты начнут раскалываться, не приходится. Я не исключаю такого развития событий, но оно не возникает спонтанно, само собой, просто потому, что кто-то не согласен. Скорее несогласные стараются держаться в тени, возможно, ожидая, что ситуация повернется в более благоприятную для них сторону. И уж тем более они не готовы к коллективным действиям, направленным против политического руководства. 

— Но эти гипотетически несогласные представители элит в России сейчас не демонстрируют и стратегию «выхода», то есть практически не подают в отставку, а будто бы покоряются судьбе. Нечто похожее, при всей пропасти между элитами и мобилизованными на войну, сейчас можно заметить в обществе: есть сообщения о людях, которые не очень хотят воевать, но покорно идут в военкомат, мол, надо так надо. Получается, для многих в России — и в обществе, и в элитах — непривлекательна ни стратегия «выход», ни стратегия «голос»?

— У Хиршмана, помимо «выхода» и «голоса» выделяется еще один вариант — loyalty («верность»), то есть принять происходящее, смириться с ним и следовать тому курсу развития событий, который задан извне. Еще одну стратегию позднее выделили последователи Хиршмана — это neglect («пренебречь»), то есть просто ничего не делать и никак не реагировать.

Если говорить о гражданах, то в России это скорее вариант «верность», который исходит из представлений о том, что, что бы ты ни делал, ты все равно проиграешь, бороться с государством бессмысленно. Для представителей элит скорее характерна стратегия «пренебречь», то есть если, грубо говоря, ничего не делать, то риски меньше, чем если делать хоть что-то. Опять же это рациональное поведение, исходя из того, как и отдельные граждане, и люди во власти оценивают риски своих шагов. Если вы предполагаете, что ни протест, ни попытка к бегству вас не спасут, то что еще вы можете делать?

— Вопрос в том, как у людей формируются именно такие представления о рисках и возможностях. 

— Эти ожидания опираются на реальный опыт, о котором люди более-менее знают если не непосредственно, то через средства массовой информации, те же социальные сети и так далее. Вполне логично, что многие люди, столкнувшись с кризисом, выбирают либо покорно следовать ему, либо ничего не делать. Это может быть неприятно для очень многих наблюдателей, которые хотели бы видеть большую активность. Но люди ведут себя так, а не иначе, причем они ведут себя так не только в ситуации мобилизации.

Если мы посмотрим на то, как люди вели себя в ситуации пандемии, то это не так уж сильно отличалось от нынешней реакции на внешний шок. Кто мог куда-то убежать или спрятаться дома и переждать кризис, те убегали и прятались, кто был отчаянный и бесшабашный — выходили на какие-то антиваксерские акции, а большинство людей ничего особо не предпринимало: ходили на работу, потому что надо кормить детей, а если сидеть дома — зарплату никто платить не будет. Многие заболевали, умирали. На самом деле эта общая логика поведения не специфична по отношению к нынешней ситуации.

— А она специфична именно для России?

— Это относится ко многим обществам. Просто в некоторых странах есть институты, которые стимулируют людей вести себя иначе, а в некоторых обществах таких институтов нет. В условиях демократии если правительство совершило какую-то чудовищную внешнеполитическую ошибку, развязало непопулярную войну [есть возможность на это повлиять].

Например, американское вторжение в Ирак утратило популярность вскоре после его начала, и, когда в США сменилось руководство, американцы ушли из Ирака. Потери были большими, но работа над ошибками была проведена. Это стало возможным в том числе благодаря позициям американских избирателей и в то же время американских элит.

В авторитарных режимах такого механизма нет. Невозможно представить себе, что сейчас российские элиты объединятся и свергнут Путина — по крайней мере, на сегодняшний день это выглядит очень маловероятным. И у российских граждан нет возможности своими организованными протестами изменить внешнюю политику.

Это не значит, что российское общество какое-то неправильное. Оно так устроено, что для него нынешняя реакция на кризис, связанный с мобилизацией, является вполне логичной и обоснованной. В каких-то других условиях и россияне, и элиты вели бы себя иначе.

Беседовала Маргарита Лютова

Magic link? Это волшебная ссылка: она открывает лайт-версию материала. Ее можно отправить тому, у кого «Медуза» заблокирована, — и все откроется! Будьте осторожны: «Медуза» в РФ — «нежелательная» организация. Не посылайте наши статьи людям, которым вы не доверяете.