Жить старался безупречно — предупреждая, что не стоит портить себе некролог Лев Рубинштейн создал свою поэтическую систему и «делал страшное нестрашным, а мерзкое — смешным». Вот каким его помнят друзья
Основатель московского концептуализма Лев Рубинштейн умер в московском НИИ имени Н. В. Склифосовского 14 января. Поэт, которого 8 января сбила машина, несколько дней провел в коме. Кооператив независимых журналистов «Берег» попросил друзей Льва Рубинштейна вспомнить его «карточный» метод, неизменный оптимизм и тонкий юмор, с помощью которого он неутомимо описывал окружавшую серьезную реальность. С разрешения издания «Медуза» публикует эти воспоминания.
Марк Липовецкий
литературовед, профессор Колумбийского университета
Я впервые увидел Леву в 1988 или 1989 году, когда он читал в Свердловске, приехав вместе с Алексеем Парщиковым. Он был еще с кудрями до плеч и не казался «классиком» (хотя, конечно, уже был им) — ему было от силы 42 года, молодость по нынешним временам.
Лева читал в большом зале, которого теперь уже нет (он стал церковью). Несмотря на то, что к этому моменту в СССР была опубликована едва ли пара текстов Рубинштейна, зал был забит до отказа. Мы с женой с трудом нашли место. Впечатление от Левиного чтения было ошеломительным. Щуплый, невеликого роста, он каким-то чудом создавал вокруг себя огромное гулкое пространство. Во время его знаменитых «пауз», когда он ритмически откладывал пустые карточки, сердце замирало, как на качелях. Были композиции, в которых после пустых карточек ничего не следовало, и это было самое жуткое — чистый ритм, без слов, которые уже стали бессильны.
Я потом много раз слушал его чтения, и среди них не было неудачных, хотя он редко читал один и тот же текст одинаково. Лева всегда читал с невероятным, хотя и приглушенным артистизмом. В нем звучал хор голосов, но все это были его голоса, с его интонациями и в его неповторимой тональности. Самыми пронзительными при этом становились почти банальные [стихотворные] размеры, которые как бы постепенно выдвигались на первый план, чтобы внезапно оборваться или постепенно заглохнуть. «Важно и в шуме найти ритм и порядок». Лева это и делал. Он всегда сам постепенно заводился этими тайными ритмами и заводил аудиторию, которая послушно хохотала и давилась от слез там, где Лева хотел.
Мы познакомились тогда же, после его чтения в Свердловске. Он моментально снимал дистанцию, общаясь так, как будто мы знакомы давно. Я даже не помню, когда мы перешли на «ты». Почти сразу. Потом встречались довольно регулярно, когда я приезжал в Москву или когда мы оказывались на одних и тех же фестивалях и конференциях — от Мюнхена до Красноярска.
В середине 1990-х Лева внезапно перестал писать стихи (хотя потом несколько раз возвращался к этому жанру). Он стал «колумнистом», переплавив свой коммуникативный гений в прозу. Я хорошо помню, каким откровением стала первая книжка его прозы — «Случаи из языка». Там каждый текст был шедевром. нармуды«, „мухи не укусит“, „во мне два к, не забывайте, таким, как я, всегда давайте…“, „уйди ты на х.й из моей судьбы!“, „еврей сосну любит“, „куры авторские“»… И, конечно, бетховенский сурок, который оказался заплечной сумкой. Всё это оттуда. Но ведь это было только начало. Еще не были написаны тексты про богоподобного трикстера Геннадия Снегирева («Бобровая струя»), про «крупную калу» или про артистический храп тети Любы («Храп высокого полета»).
Когда будут собраны под одной обложкой лучшие прозаические тексты Рубинштейна, станет ясно, что комическое в его прозе — это и есть тот самый ритм, который он добывал из шума языка в своих поэтических композициях. Поэтому мы так держимся за его шутки и анекдоты, которые неизменно звучат в голове его хрипловатым голосом и с его интонациями. Это наша музыка. И она никуда не денется.
Последний раз мы слушали его чтение в Нью-Йорке, куда он приехал в начале 2020 года, перед самой пандемией, на фестиваль «Супер-НОС», организованный мною в Колумбийском университете. Его сейчас называют гением места, имея в виду Москву. Но так же органично он чувствовал себя и в Нью-Йорке. Как и всегда, зал был забит до отказа, и с половиной зала он был на «ты».
Татьяна Щербина
поэт, писатель
У Левы в детстве была очень большая семья, и в своей взрослой жизни он создал себе еще бо́льшую, из тысяч людей. Многие отмечали: куда не придешь — везде встретишь Леву. Так и было, потому что члены большой Левиной «приемной семьи» оказывались в одно и то же время в одних и тех же местах: клубах, кафе, митингах, самолетах, фестивалях. Кто где — а он как бы везде сразу. Любил бродить по Москве, да и по другим городам, сидеть в компаниях и слушать: из этих разговоров возникали те фразы, которые он укладывал в свои поэмы на карточках. Эти поэмы — вербатим, там не его слова, а расхожие. Его — слух, отбор и ритмическое выстраивание этой всеобщей речи в текст.
Помню наш первый (по крайней мере, первый, от которого сохранились фото, поэтому его и помнишь) совместный вечер в 1985 году в Доме архитектора, в большом зале. И в этом зале сидели Венедикт Ерофеев, Андрей Хржановский, Михаил Ямпольский (опять же, это те, кто попал на фото). А потом Лева перестал выступать, и я его как-то спрашиваю: почему? Он говорит: «Не зовут». Был такой период, когда интересны стали тексты про сейчас, про политику, которой Лева прежде не интересовался, поскольку ничего, кроме однотипных речей про «предателей родины», «проклятых империалистов» и «загнивающего Запада» и не было. А тут — все разогрелось и разгорелось, и Лева стал писать публицистику. Но вскоре вернулся интерес и к его «карточкам». Вернее, не вернулся, как был, а тоже — разгорелся. По его текстам даже сделали несколько спектаклей.
В 2000 году летим в Берлин. Немцы задумали издать книгу «Берлин — Москва» из десяти эссе: пять московских и пять берлинских авторов должны были написать по два текста, один о своем городе, другой о чужом, для чего нас ([Андрей] Битов, Рубинштейн, [Евгений] Попов, я и философ Михаил Рыклин) позвали в Берлин, а немцев — в Москву. Сборник этот вышел в 2001 году на немецком, на русском его так и не издали — сегодня сам такой проект уже немыслим, увы.
Поселили нас в писательской резиденции в Ванзее. Мы с Левой гуляем, он показывает мне здание неподалеку, говорит: «Здесь принималось „окончательное решение“. — Какое решение? — не понимаю я. — Ты что, не знаешь? — Лева был страшно удивлен. — Нет. — Окончательное решение еврейского вопроса». И я, конечно, смутно вспоминаю. Это же 2000 год, а то — далекая, давно не актуальная история! Это сейчас книги о той истории становятся бестселлерами (первым был, кажется, роман [Джонатана] Литтелла «Благоволительницы», потом пошли документальные [романы Себастьяна] Хафнера, [Николаса] Старгардта, [Симона] Вейля), и никому ничего объяснять не нужно.
Возвращаемся мы с прогулки, а в резиденции небольшой переполох: в России собираются вернуть советский гимн. Мы все пишем письмо, что мы против, а потом в течение многих лет Лева и я подписываем одни и те же письма — правда, без толку. Лева переходит к политическому (как когда-то участвовал в художественном) акционизму. Тоже без толку. Но Лева — человек действия, и он начинает выступать с песнями военных лет, он хорошо поет. А потом — с чтением своих карточек, которыми теперь увлеклось новое поколение.
«Приемная семья» обрастает потомством. И все написанное Левой издается книгами, хотя, как он сказал в одном интервью, он «хотел делать вещи самодостаточные, которые не требуют книгоиздания». Но это было в советское время, когда об издании подобных текстов речи быть не могло. И кто знает, проживи Лева дольше, может, и его книги стали бы изымать из продажи, как сегодня это происходит с книгами его близких друзей.
Уезжать из Москвы он никогда не хотел. Помню, стоим мы с ним перед каким-то вечером в клубе «Китайский летчик» лет десять назад, когда разные общие знакомые начали уезжать или обзаводиться «запасными аэродромами». Я спрашиваю: «Ты сделал себе израильский паспорт? — Нет, — говорит Лева. — Почему? Многие же сейчас… — Ну, вот я могу сделать себе такой паспорт, а ты не можешь, так же нечестно!»
И последнее, о чем страшно говорить. О том, как он погиб. Нет, я вовсе не думаю, что это была подстроенная катастрофа, как считают некоторые. Мне это кажется мистическим финалом Левиной жизни. Лева был на сияющей ее вершине, дальше, учитывая контекст (а Лева много раз подчеркивал, что не менее, чем тексты, важен контекст, в котором живет и который выбирает автор), все могло складываться не самым благоприятным образом. По доносам отменяют вечера, закрывают площадки, ставят клеймо на известных писателей и деятелей культуры. Может, я просто себя так утешаю, что Всевидящее Око вовремя изъяло Леву из этой жизни. Из этого контекста.
В последнее время Лева писал короткие истории о своем детстве. За два дня до того последнего, когда он был в сознании, он вспомнил одну, из своей книги «Тайный ход» (Не опубликована, — прим. «Берега»). Как, когда ему было полгода, он донимал своим бубнежом родителей, и чтобы его заткнуть, ему дали апельсин. На некоторое время он замолк, потом опять понеслось.
Предположить, что я в свои полгода, лишенный каких бы то ни было зубов, мог втихаря сожрать здоровенный цитрусовый плод, к тому же и вместе с коркой, было никак невозможно. Пока вся семья ползала и металась в поисках злополучного апельсина, мое монотонное, выворачивающее наизнанку камлание сопровождало эти бесплодные поиски. «Ладно, потом найдется», — легкомысленно решила мама. Но нет, он не нашелся. Не нашелся никогда. Не нашелся и до сих пор. Так и осталось это одной из непостижимых загадок моей едва начавшейся биографии.
Так вот, апельсин вернулся. Сильно вырос, в целый автомобиль. Вернулся, потому что отчасти вернулось и время. Лев 1947 года рождения. 1947–2024.
Лев Оборин
поэт, литературный критик
Лев Семенович много писал о смерти — всегда с замечательной трезвостью и иронией по отношению к громким фразам. А жить старался безупречно — предупреждая о том, что не стоит портить себе некролог.
Его поэтическая работа тоже строилась на этических основаниях — на том, чтобы с помощью иронии, субверсии, коллажа дать шанс, казалось бы, отработанному языку, тому самому, который концептуалисты всегда пародировали. Это могли быть газетные заголовки и канцелярские формулировки, цитаты и случайные типичные фразы, которые легко было подслушать на улице, в автобусе, в очереди. Если Дмитрий Александрович Пригов, ближайший друг Рубинштейна, проверял этот язык на разрыв, ставя перед ним то идеально восприимчивую, то идеально недоуменную фигуру косноязычного говорящего, то Рубинштейн отыскивал в нем связи с живым: его стихи-картотеки (напечатанные когда-то на библиотечных карточках) то погружали читателя в псевдопорядок «типичного» языка, то прошивали внезапным замечанием, что называется, «из жизни». А еще проводили через текст сентиментальную ноту — отвечавшую классической русской поэтической музыке.
Эссе Льва Семеновича, мастером которых он стал, когда отошел от поэзии, удерживались от резкости — но обладали, что ли, утешительным эффектом. В них, как и в разговорах Рубинштейна, его любимом «застольном трёпе», не было никакого пафоса: это были обращения к друзьям, анекдоты, смешные и нелепые случаи, на которые у него был дар натыкаться.
Весь прошлый год мы два раза в месяц записывали подкаст «ЛевЛев»: Лев Семенович читал свою книгу «Целый год», а я задавал ему разные вопросы — и всё там крутилось вокруг детства и смеха, идущего из детства: «Я в детстве был очень смешлив», — говорил Лев Семенович. Этот смех он сумел сберечь, и благодаря ему никакой старости не дано было отобрать его у нас.
Мария Галина
поэт, писатель, переводчик
Не каждому (а если честно, почти никому) удается создать новую поэтическую систему. Если говорить о концептуалистах, то даже лучшие из них, как Пригов, отталкивались от старой, пересмешничая, комбинируя. Льву Рубинштейну удалось вмонтировать старую систему в новую, впустив в нее воздух и включив читателя в качестве со-творца, оставив ему [задачу] домысливать недоговоренности, лакуны и провалы. Это редкий, почти уникальный случай доверия к читателю. После Мандельштама, наверное, первый за 100 лет.
Фамилия Рубинштейн означает рубин, драгоценный камень. Он и был таким драгоценным камнем, он был — пожалуй, здесь это слово будет уместным — цельным. Это очень редкое качество, особенно для литератора.
Мы его любили. Он был хорошим человеком. Он был умным. Масштаб его личности и дарования будет только виднее со временем.
Ольга Седакова
поэт, писатель
Мне еще трудно говорить о Леве в прошедшем времени: язык не поворачивается сказать «покойный Лев Рубинштейн». Это для меня огромное горе. Мы были с ним знакомы не меньше 40 лет, он был для меня очень дорогим человеком и автором. Он был духом-хранителем Москвы, интеллигентского собрания. В нем было дружелюбие, тепло, открытость абсолютно ко всем встречным-поперечным. Все встречи с ним очень запоминались — как добрый знак. Он был радостным даже в эти страшные времена.
Но он не был таким, когда мы только познакомились. Молодой Рубинштейн был совсем другим. Сохранились его фотографии начала 1980-х, есть картина Семена Файбисовича с Рубинштейном: тогда Лева был очень печальным молодым человеком, с меланхолическим взглядом. Он сильно менялся: его карточки стали настоящей вехой в истории поэзии, но и среди его последних стихов очень много серьезных текстов.
Лева не любил тяжелую серьезность. Всё, что он говорил, было с улыбкой, но в ней не было ни сарказма, ни насмешки. Это была такая милая несерьезность, в которую он погружал рассуждения даже о самых сложных вещах. Это был совершенно ни на кого не похожий литератор.
Потерю, которую мы понесли, трудно оценить.
Роман Лейбов
писатель, историк литературы
- «Знаешь, Лева, — написал я однажды Леве, — а ведь ты, конечно, был бы идеальным русским Гавелом!» «Да ну тебя», — испугался Лева. А ведь я был прав.
- С Рубинштейном было очень приятно вместе петь глупые советские песни. У него и слух, и голос гораздо лучше моих, но он еще как-то так умеет ненавязчиво выпевать, что ты просто подстраиваешься под это и думаешь, что тоже ничего себе поешь. Человек-камертон, да.
- Я не могу вспомнить, когда познакомился со Львом Семеновичем. Думаю, это было в Хельсинки. И, кажется, мы сразу на «ты» перешли. С ним не было никакой неловкости быть на «ты», хотя при известном стечении обстоятельств он бы мне в отцы годился. В такие, очень молодые отцы.
- «Слушай, — написал мне Лева, кажется, после смерти Пригова, — давай друг другу пообещаем никогда не умирать». «Давай», — легкомысленно согласился я.
Борис Акунин
писатель
Как-то неуютно, неправильно жить на свете без Рубинштейна. Своим существованием он согревал и очеловечивал окружающую действительность, делал страшное нестрашным, а мерзкое смешным. И всегда вел себя с достоинством, безо всякого напряжения, очень легко и естественно. Это про него написано:
О милых спутниках, которые наш свет
Своим сопутствием для нас животворили,
Не говори с тоской: их нет;
Но с благодарностию: были.