«Люди никогда не проснутся. Но мне хочется верить, что мое поколение может что-то поменять» Два года назад журналистка Ирина Славина подожгла себя около здания МВД. Мы поговорили с ее дочерью Маргаритой Мурахтаевой
«Люди никогда не проснутся. Но мне хочется верить, что мое поколение может что-то поменять» Два года назад журналистка Ирина Славина подожгла себя около здания МВД. Мы поговорили с ее дочерью Маргаритой Мурахтаевой
2 октября 2020 года Ирина Славина — главный редактор издания KozaPress — совершила самосожжение у здания МВД Нижнего Новгорода и погибла. На этот шаг 47-летняя журналистка, уверены ее близкие, пошла из-за многолетнего давления властей. Добиться возбуждения уголовного дела о доведении Славиной до самоубийства ее родным пока не удалось, но попыток они не оставляют и спустя два года после смерти журналистки. В годовщину гибели Ирины Славиной «Медуза» поговорила с ее дочерью Маргаритой Мурахтаевой.
История Ирины Славиной
Славина — псевдоним нижегородской журналистки Ирины Мурахтаевой (до замужества Колебановой). В журналистику она пришла в 2003 году, до этого была школьным учителем русского языка и литературы.
Следующие восемь лет Славина работала в газете «Нижегородская правда». Оттуда ее попросили уволиться после того, как Славина опубликовала на форуме нижегородского сайта nn.ru «инструкцию» под названием «Единая Россия — акцент для СМИ», пришедшую в газету накануне парламентских выборов (обычно такие «инструкции», которые власти готовят для государственных или окологосударственных СМИ, называют «темниками»).
В 2015 году, сменив несколько редакций, Ирина Славина создала издание KozaPress, в котором была единственным автором. Проект существовал в основном на пожертвования подписчиков, но денег часто не хватало, и Ирина была вынуждена параллельно подрабатывать в других редакциях. Тем не менее «Коза» стала одним из главных независимых изданий Нижнего Новгорода.
Ирина Славина неоднократно сталкивалась с угрозами и давлением властей. Например, в январе 2017 году неизвестные порезали шины ее машины и разбросали в районе, где жила журналистка, листовки с текстом: «В вашем подъезде проживает СКОТИНА Ирина Мурахтаева („Славина“). <…> Сегодня она одобряет действия террористов! ЧТО ЖДАТЬ ОТ НЕЕ ЗАВТРА?!»
Герои материалов Славиной несколько раз подавали на ее издание в суд. А саму журналистку часто задерживали и судили по административным статьям (например, об организации митинга, участии в «нежелательной организации», «неуважении к власти» и распространении «заведомо недостоверной» информации о коронавирусе).
Ранним утром 1 октября 2020 года в квартире Славиной прошел обыск в рамках уголовного дела по статье о деятельности «нежелательной организации», возбужденного против нижегородского активиста и пастафарианина Михаила Иосилевича — журналистка проходила по этому делу свидетелем. Обыск в квартире Ирины длился четыре часа, все это время ей не давали вызвать адвоката, затем у нее изъяли все электронные устройства.
На следующий день Ирина Славина написала на своей странице в фейсбуке: «В моей смерти прошу винить Российскую Федерацию». И через несколько минут подожгла себя у здания МВД в Нижнем Новгороде. От полученных ожогов журналистка умерла на месте.
— Я помню, как на следующий день после гибели мамы вы вышли на пикет с плакатом: «Пока моя мама горела заживо, вы молчали». Спустя год вы говорили, что поступок вашей мамы хотя и не остался незамеченным, но для многих как будто быстро стал нормой: «Да, человек сжег себя в центре города, окей, живем дальше». Какие эмоции у вас вызывает это равнодушие и пассивность большинства? Вы злитесь?
— Мне кажется, вся проблема в том, что люди очень быстро привыкают к плохому. Когда это повторяется постоянно, для них это уже не что-то из ряда вон выходящее. Я понимала, что реакция будет длиться максимум месяц и потом все будут заниматься своими делами. Понятно, что многие восприняли это как ужасное событие, но в целом ничего особо не поменялось.
И мы можем посмотреть на ситуацию в стране сейчас. Уже больше полугода идет война в Украине. «Идет и идет, не на нашей же территории». Поэтому я не удивлена тому, что происходило и происходит сейчас.
— У вас и сразу после гибели мамы этого удивления не было? Я пытаюсь представить, и мне кажется, я была бы просто в ужасе оттого, что всем все равно.
— Мы [близкие Ирины Славиной] были в ужасе. У меня была огромная-огромная злость на всех людей. Вроде бы говоришь-говоришь [о ситуации в России] все эти годы, а реакции никакой. И когда случается этот предел, у тебя накапливается неимоверная злость. Ты не понимаешь, почему, допустим, ты и твой круг общения понимают эти вещи, а все остальные, большинство — нет.
— Что вы делали с этой злостью?
— Я работала (после гибели матери Маргарита продолжила работу над ее изданием KozaPress, — прим. «Медузы»). Если бы не работа, я не знаю, где бы я была.
Работа очень закаляет, не дает расслабиться. Все следующие четыре месяца я не выходила из дома, с утра до вечера сидела и мониторила новости, редактировала, расшифровывала интервью, искала разную информацию, выкладывала [тексты] — что только ни делала.
— Эта злость ушла?
— По большей степени я перестала обращать внимание на людей. Что-то поменять в их голове я не могу. Я хочу жить как хороший, честный человек. А в то, как остальные люди живут, я уже не очень хочу вдаваться. Думаю, что люди безнадежны.
— Два года назад, когда я была в Нижнем Новгороде, многие друзья и знакомые Ирины говорили, что она пошла на этот шаг не только от отчаяния и давления на нее, но и ради других, чтобы люди «проснулись». Сейчас, осенью 2022 года, как вы считаете, «другие» стоят такой жертвы?
— Я к этому отношусь так: я уважаю ее выбор. Она решила, что стоит, — я могу с этим только согласиться. Я не могу осуждать ее, она взрослый человек с жизненными принципами. У нее не было груза в виде семьи, потому что она детей уже вырастила: мне было 20 лет, моему брату — 29.
Я не могу говорить, что эта смерть была напрасна или не напрасна. Я думаю, что не напрасна, потому что если не сейчас, то потом это сыграет в положительную сторону. В любом случае ее не забудут как человека, как журналиста, как маму, как дочь, как сестру.
— Вы говорите «потом». Вы представляете какое-то будущее?
— Рано или поздно власть сменится. Путин жить вечно не будет, рано или поздно он тоже умрет. Другое дело, что вместо одного Путина придет другой Путин.
Но у меня есть нотка надежды, что этот переломный момент, когда сменится власть, приведет к чему-то более положительному. Когда боишься, что на войну отправят твоего отца-инсультника или брата, у которого новорожденный сын, сложно верить, что переломный момент случится. Но можно хотя бы жить этой надеждой.
— Война изменила то, как вы воспринимаете поступок мамы?
— Мне кажется, она все это предчувствовала. Я очень много анализировала все это и пришла к выводу, что лучше то, что произошло, чем если бы она сидела в тюрьме. Потому что если бы она сейчас была жива, она бы стопроцентно сидела в тюрьме. В тюрьме не выжить таким, как она. Она бы очень остро воспринимала ситуацию в стране, в Украине, в мире. Мне кажется, она бы не смогла спать спокойно.
Журналистов становится все меньше. За последние несколько лет их все меньше, меньше и меньше. Кто-то гибнет, кто-то сидит, как [Иван] Сафронов, приговоренный к 22 годам. Кто-то уезжает, потому что работать в России невозможно. Журналистики, по сути, не осталось.
Вся интеллигенция, более-менее думающие люди сейчас уезжают. Мама бы не уехала отсюда, она бы осталась. Но как бы это все закончилось? Я думаю, что не слишком хорошо.
Я [тоже] не очень хочу уезжать. Хотя понимаю, что здесь опасно находиться — особенно учитывая то, что периодически я или мои близкие могут говорить [о войне]. Если послушать мою бабушку (мамину маму), она готова сжечь всех в округе за то, что происходит.
— Почему не хотите уезжать?
— У меня здесь семья, друзья, привязанности к любимым местам. Я очень люблю свой город. В других странах другой менталитет, мне будет сложно приспособиться. Плюс, мне кажется, в Европе сейчас перенасыщение русских и украинцев. Я все-таки до последнего буду здесь.
«Таких журналистов, как мама, больше нет»
— Вы, как и мама, учитесь на филологическом факультете. Почему вы его выбрали?
— Я поступила на филфак специально для того, чтобы писать и учиться стать журналистом.
— А в какой момент у вас это желание возникло?
— Очень давно. Наверное, я пишу с 15 лет. И для мамы писала, и не для мамы. Мама сказала, что лучше поступать на филфак, потому что там дадут хотя бы базу грамотности, которой не хватает многим журналистам. А журфак лучше не трогать, после него надо переучиваться. Я послушала маму и поступила на филфак.
1 октября 2020 года у меня были первые пары. Больше [следующие полгода] меня на парах не было.
— После гибели мамы вы вместе с журналисткой Ириной Еникеевой продолжили работу над KozaPress. Как вы себя чувствовали в этой роли?
— Было очень тяжело нести этот огромный груз, учитывая тот факт, что люди начали высказывать мнение насчет качества работы. Говорить о том, что «Коза» уже не та. Но она априори не может быть той, просто потому, что пишет другой человек. Собственно, и слог ее [Ирины Славиной] — по тексту можно было понять, что это именно она текст написала.
Мне было очень тяжело морально, потому что, когда ты начинаешь во всем этом [происходящем в стране] копаться, тебя «накрывает волной», твое моральное состояние находится где-то на нуле. Я варилась в этом четыре месяца, а она 15 лет! Я не представляю, что у нее было в душе за все эти годы. Это очень тяжелая профессия.
Очень много людей обращались за помощью, чтобы осветить ту или иную историю. Они почему-то считали, что это наш долг, что мы должны это делать, просто потому, что мы журналисты. Но журналисты тоже люди. Журналисты тоже хотят есть. Журналисты тоже хотят жить. Журналисты тоже хотят вести образ жизни, похожий на человеческий, хотя с этой профессией это невозможно. Я поняла, что с людьми бесполезно вести какой-то диалог.
Но я думаю, что все это очень вовремя закончилось (в феврале 2021 года Маргарита объявила о закрытии издания, — прим. «Медузы»). Потому что я понимаю, что, возможно, сейчас бы уже сидела. Работать журналистом в России невозможно. Вы сами понимаете.
— Да, очень хорошо понимаю. Я говорю с вами из Риги.
— Хотя мне очень нравится эта профессия. Я бы очень хотела в ней быть, но я понимаю, что никогда… По крайней мере ближайшие 15–20 лет этого не будет.
— Как вам кажется, люди заметили, что остались без «Козы»? Чувствуют ли они нехватку спустя полтора года после закрытия?
— Да. Я тоже это ощущаю, потому что читать [в городе] вообще нечего. Если раньше люди могли написать ей [Ирине Славиной] буквально в личку, она могла разобраться в какой-то теме, опубликовать, то сейчас практически никто этим не занимается. Есть несколько медиаресурсов, которые что-то выкладывают, но это не то. Таких журналистов, как мама, больше нет — по крайней мере у нас в городе.
[После гибели мамы] я понимала, что нужно что-то делать, нельзя это [ее дело] просто так бросать. Но уже потом мы начали задавать себе вопрос, а можем ли мы претендовать на «Козу», учитывая, что это не наше детище. Мы с Ириной [Еникеевой] поговорили, она сказала, что ей кажется, что, когда она [Ирина Славина] уходила, она забрала «Козу» с собой.
Я просто поняла, что не имею права на это. Не имею права какие-то свои правила ставить в жизни «Козы». Но и отдавать ее тоже никому не хотим (мы как платили, так и платим за сайт [хостинг] и все остальное). Маме бы не хотелось, чтобы я занималась именно «Козой». Какими-то другими проектами — возможно. Но «Коза» — ее, не моя и не чья-то еще.
И она знала, чем это [работа над изданием] чревато. Вообще, она последние несколько лет пыталась меня вывезти из страны, потому что боялась, что мне может прилететь за ее профессиональную деятельность. Я помню наш разговор, она говорила: «Давай мы по такой-то программе поедем вот сюда или вот сюда». Из-за нее я сделала загранпаспорт.
— У вас не было мысли, что, возможно, это не та профессия, которой стоит заниматься? Что это очень разрушительно?
— У меня не было отторжения. У меня и сейчас его нет. Просто я понимаю, что моя семья, например, не переживет, если меня начнут преследовать или посадят. Им и так тяжело. Они все осунулись, у всех лица постарели, стали понурыми. И я не хочу их добивать. Все-таки моя семья мне дороже, чем все остальные люди.
— После «Козы» вы перестали заниматься журналистикой?
— Я решила, что сайт трогать не буду, но, если у меня будет получаться, буду что-то публиковать в группах в социальных сетях, которые вела мама. Потому что то, что происходит в жизни города, все равно важно. Мне было очень важно осветить то, что происходит 24 февраля, заснять людей, которые вышли с антивоенными лозунгами. Мне кажется, этими людьми должны гордиться. Именно они делают Россию Россией.
Политика — это очень сложная тема, не бывает одной истины. Но я знаю одно: убивать нельзя. Это против человечества, это против человека.
— У вас есть понимание, чем вы хотите заниматься?
— Сейчас занимаюсь графическим дизайном. Но, конечно, у меня душа все равно лежит в другом месте — в журналистике. Я всю сознательную жизнь думала, что буду этим заниматься. А потом «щелчок» — и я уже занимаюсь другим.
— А профессия в этот момент стремительно разрушается.
— Я даже не знаю, как лучше поступить. Если смотреть на мою маму, ей было тяжело, ей было плохо, она и плакала, и страдала, и переживала. Но она занималась тем, чем хотела. Она делала то, что любила. Она уделяла этой профессии очень много времени, сил, души. И в этом плане я очень за нее рада. Конечно, я бы тоже хотела заниматься тем, что я люблю. Но сейчас гайки настолько закрутили сильно… Мне еще в 2020 году казалось, что просто все, предел. Но оказывается, предела нет.
— Мы со знакомыми журналистами как-то раз обсуждали, что, когда выбирали профессию, мы шли не кататься в автозаках, быть «иноагентами» и сидеть в тюрьме 22 года.
— Я очень давно начала понимать, что это опасная профессия. Я в 2011 году начала видеть, что что-то плохое происходит. Я тогда еще не понимала, с чем это конкретно связано, но видела, что маме плохо. Что ее увольняют, она приходит на другую работу, там нет денег, она увольняется. Уходит в другое СМИ, ее увольняют. Потом приходит в другое место, ее снова увольняют. Создает свое СМИ, ее уже никто уволить не может, но штрафы, которые приходят каждый месяц, суды, на которые она ходила каждый месяц… У нашего дома разбрасывали листовки, прокалывали шины машины.
Я даже не знаю, как мама все это переживала. Увольняют, работы нет, денег нет, в 2013 году инсульт отца, отец лежит в больнице. Потом у моего дедушки рак, он умирает. Я не знаю, как она вообще до 2020 года дожила. Это какая должна быть воля и сила у человека, чтобы все это пережить. На ней буквально все держалось.
— Как давление на вашу маму влияло на вас лично, на семью?
— Я всегда гордилась тем, что делает мама. Всегда всем рассказывала: «У меня мама, которая делает добрые дела, много пишет, она очень образованный человек».
На отца как это влияло? У них не всегда совпадали мнения. Приходишь домой, а там начинаются невероятные дебаты. Отец уже потом понял, о чем говорила мама. Он понял, что у нее было больше информации, чем у него.
Мама боялась, что она балласт для моего отца. Она некоторым друзьям говорила, что без нее ему будет якобы лучше. Но все, что она делала, мы считали нормой. Плохо я это все не воспринимала, отец — тоже. Он, наоборот, ей помогал: возил ее, куда ей надо, добывал для нее информацию, когда ей было нужно. Вся семья ей помогала, от нее никто не отворачивался. Мы все смирились с тем, что она журналист.
Помню, мама написала мне сообщение: «Твоя мама связалась с мафией [то есть начала писать о ней], ходи аккуратнее». Мама очень боялась, что меня могут либо убить, либо мне или моему брату подкинуть наркотики. Поэтому я всегда была начеку. Мне было лет 16-17, и несколько лет я ходила с предметами самообороны.
Но, понимаете, я воспринимала это как норму. Даже тогда думала, что буду заниматься журналистикой, что хочу быть полезной, делать хорошие дела, менять жизнь людей к лучшему. И сейчас я понимаю, что это сообщение, то, что я видела, будучи ребенком, — это просто ужас. Я думаю, мама еще многое и недоговаривала. Она снесла всю информацию с жестких дисков перед тем, как умереть.
— У вас было когда-нибудь желание, чтобы мама оставила эту работу? Обсуждали ли вы это с ней?
— Мы не обсуждали это. Потому что я понимала, что она не отступит. Она бы не оставила это. Она была танком и в буквальном смысле пошла до последнего. Мама не жалела себя вообще. Конечно, из-за того, что она до такой степени погрузилась в профессию, она не могла уделять больше времени мне, моему брату или отцу. Зачастую и своим родителям. Конечно, у меня были обиды на эту тему. Мне ее просто не хватало как мамы.
Но я на нее [сейчас] не обижаюсь, я ее не осуждаю. Я понимаю, что она боролась за дело, которое в некоторых моментах действительно помогало [людям].
«Я не хочу, чтобы во мне видели только маму»
— В одном из интервью вы рассказывали, что в октябре 2020 года заходили в аккаунт мамы в телеграме. Для чего?
— Я пыталась получить какую-то информацию, чтобы понять, что происходило с ней в последние несколько дней, когда был обыск, что у нее в голове было в этот момент. Но я мало что увидела. Она была очень умная женщина, она все стерла. Телефонная книжка, мессенджеры — практически все было стерто. В почту я тоже не могла попасть, потому что ее заблокировали: политика такая, что, если человек умирает, даже его родственники не могут попасть туда.
— Вам удалось понять, какими были для вашей мамы последние дни?
— Она была очень подавлена. Она не то чтобы не понимала, почему это с ней происходит. Она была очень разочарована из-за того, что ее постоянно штрафуют, к ней приходят 12 человек [силовиков] и смотрят, как она одевается [во время обыска]. Она разочаровалась из-за того, что отец, будучи инсультником, тоже переживал этот обыск.
У нее в голове все это крутилось-крутилось-крутилось. Она думала, что нам и отцу будет без нее легче. И мне кажется, что таким образом она хотела защитить меня и моего брата. Она очень любила свою семью. Она, видимо, пришла к выводу, что все равно не отступит, ее никто не заставит. И отступит только после смерти. А если умирать, то ярко.
— Какими эти два года стали для вашей семьи?
— Весь 2021 год — это в буквальном смысле поминки для всей семьи. Был ковид, родственник [умер], еще один родственник, мой младший [троюродный] брат. Для семьи это было очень тяжело, мы весь год виделись только на поминках. Все никакие сейчас. Нервов на все это не хватает.
— Комната вашей мамы по-прежнему нетронутая?
— По-прежнему. Там до сих пор постельное белье, на котором она спала. [Теперь] спит там только собака. Он [пес по кличке Май] привык там спать, это теперь его комната.
Все как лежало, так и лежит: серьги, косметика, ноутбук, который ей дали 1 октября, когда у нее изъяли технику (я даже не знаю, чей он, честно говоря), мышки какие-то, провода. Фотоаппарат я забрала себе, потому что занимаюсь фотографией. Все, что она вязала, лежит все еще там. Я туда даже не захожу. Никто больше туда не заходит.
Мы не то чтобы обсуждали это [сохранение комнаты в таком виде]. Просто комната осталась как память о человеке. Это буквально было ее пристанище. Все статьи написаны оттуда. Когда мама начала сидеть до двух-трех часов ночи [за работой], отец постепенно переехал в другую комнату. И видимо, папа не особо хочет туда возвращаться.
— Вас часто сравнивают с мамой? Как вы к этому относитесь?
— Я не вижу ничего плохого в сравнениях, но я не хочу, чтобы во мне видели только маму. У меня есть свои мысли, принципы, взгляды, своя жизнь. Я — не она. У меня другой путь. Но, конечно, нас сравнивают, мы похожи: у меня мамины глаза, мамины губы.
— У вас есть схожие черты характера?
— Мне кажется, у меня всегда был такой боевой закал. Меня «дрессировали» все детство, и как я могу выйти в этот мир человеком без характера? У меня родители оба импульсивные, громкие, со своим мнением — естественно, я буду такая же. Я стараюсь быть сильным и волевым человеком…
Извините, у меня знакомому повестка пришла.
— Хотите прерваться?
— Все хорошо, можем продолжить.
«Я испытала настолько страшные вещи, что для меня тюрьма, пинок на митинге или штраф — уже ничто»
— Перед тем как совершить акт самосожжения, ваша мама заходила к вам на работу. Есть ли что-то, что вы тогда не сделали и жалеете?
— Я чувствовала что-то не то. Но у меня частенько было ощущение, что что-то не то. И я настолько к этому привыкла, что, когда происходило действительно что-то не то, я не придала этому значения.
Конечно, чувство вины за это было. С другой стороны, если человек решил, он так поступит. Что бы я сделала? Я бы закрыла дверь [перед ней]. Но что было бы на следующий день? Или через день? Или через неделю? Когда человек живет с унижением своего достоинства, его ничего не остановит — ни семья, ничто.
— Да, я понимаю. Я скорее о другом. Некоторые, кто потерял своих близких, говорят: «Если бы была возможность, я бы сказал эти слова. Или крепче обнял».
— Мама вообще не часто обнимала, не часто добрые слова говорила — у нее в голове были другие мысли. Мы не говорили очень близко. Я просто могла подойти обнять, и она могла подойти обнять — для нас это было проявлением эмоций. Такие особенности нашей семьи. Не знаю, [в последнюю встречу] я просто обняла ее как обычно.
— Вам уже четырежды отказывали в возбуждении уголовного дела о доведении Ирины Славиной до самоубийства. Вы продолжаете попытки добиться справедливости?
— Мы не сдались, все в процессе. Это очень сложно, я не могу рассказывать всего, но шанс есть. Я, если честно, уже не особо верю, что что-то получится. Но сделать все равно надо, потому что кто, кроме нас, будет это делать?
— Вы не раз говорили о том, что для вас важно добиться возбуждения дела. Что именно это вам даст?
— Будет официальный документ, что это действительно так, как оно и было. Так, как мы говорили. И это не шизофрения, о которой некоторые говорят. Действительно было давление властей на мою маму за профессиональную деятельность. И для меня важно, чтобы государство признало, что натворило. Я понимаю, что сейчас это практически невозможно, учитывая, какие сроки дают журналистам, активистам, просто людям за то, что они думают. Но я уверена, что рано или поздно это получится. Пускай не сейчас. Пускай не через пять лет. Через десять. Но я надеюсь, что рано или поздно это случится.
— Вы разговаривали с кем-то из людей, причастных к обыску у вашей мамы или давлению на нее на протяжении этих лет?
— Когда мой отец приезжал с Ириной Еникеевой в Следственный комитет, чтобы забрать вещи, которые изъяли во время обыска, Ирина спросила, где Шлыков (это как раз тот человек, который давал указание на этот обыск). Ей сказали, что его нет. Еникеева очень похожа на мою маму темпераментным характером. Она подошла к двери кабинета [Шлыкова] и услышала, что он там дышит. Она открывает дверь — он сидит там. Она ему задала вопрос, стыдно ли ему. Он ответил, что нет.
— Никто из причастных перед вами не извинился?
— Нет. Я знаю только, что к Еникеевой подходил мальчик, который работает в Следственном комитете, он извинялся. Но лично я ничего не слышала. Ко мне никто не подходил, мне никто не звонил, никакие встречи не предлагал.
Да и как их [извинения] можно ждать, когда большинство из них считает, что вообще так и нужно. Как говорил полковник Трифонов: «Шесть утра — это отличное время для обыска», «Фомка — друг силовика». Помню, когда мы выложили с ним интервью (его взяла Ирина Еникеева), он говорил, что подаст в суд на нашу семью.
— За что?
— За то, что мы якобы исказили его слова, что-то там не вырезали. У него была куча претензий после этого интервью.
— Вы присутствовали на этом интервью?
— Нет. Потому что я бы просто в тот момент его, возможно… Как бы мягче выразиться. Я бы, если честно, его еще сто лет не видела. Он грозился-грозился, но вроде никаких судов у нас на эту тему нет.
— Ирина спрашивала его о вашей маме?
— Она задала ему вопрос, рассказывал ли он своим детям об этом. Он сказал: «А зачем?» Это его дело, и его дети.
Еще я не поняла, почему он говорит, что не участвовал в давлении на мою маму, хотя сам же говорил, что ушел с [должности] руководителя Центра «Э» в 2018 году. А в 2017-м Центр «Э» натравил на нас 12 человек, которые расклеивали по району листовки и шины прокалывали. Никто не наказан до сих пор, хотя на ютьюбе мама выкладывала видео с [камер видеонаблюдения] аптек, соседнего дома. У нас после этого появились камеры вокруг дома, на первом этаже и на нашем этаже.
Что еще Трифонов сказал «Козе» об Ирине Славиной
Интервью Алексея Трифонова сейчас недоступно на сайте KozaPress, но Маргарита Мурахтаева предоставила его текст «Медузе».
Вот что в октябре 2020 года бывший глава нижегородского Центра «Э» сказал об Ирине Славиной:
«Я считаю, как и большинство, что зря она это сделала. Больше пользы она бы принесла живой, ведя „Козу“ и освещая какие-то темы. Может, они кому-то не сильно нравились, но они были интересны. Я считаю, что Ирина не была независимой журналисткой, она была зависима от обстоятельств, от знакомств и прочего. У нее были определенные финансовые трудности в последнее время, но до этого она их не испытывала. У нее был налажен контакт с руководством региона. Вы помните, наверное, когда ее спасали из камеры, да? Когда ее на сутки закрывали? После этого все говоря о какой-то независимости? Это немножко смешно выглядит. Это то же самое, как с Навальным. Говорят, что он независимый политик и оппозиционер, а ему делают загранпаспорт за сутки — два дня. Все примерно то же самое».
А вот что Трифонов думал о причинах гибели журналистки:
«Во-первых, ее деструктивный круг общения. <…> Там не было позитива, там не было света — везде негодяи, везде коррупция, везде негатив. <…> Она была замкнута вот в этом круге. Ей не давали вырваться из него. И вот оно все накопилось, плюс финансовые проблемы. Вы помните, что она хотела продавать „Козу“? Это же все от этого идет. И оно все в комплексе наложилось.
Никто не будет сводить счеты с жизнью, будучи [только] свидетелем по уголовному делу. Вы же знаете, что она готовилась за год до этого. То есть вот этот пост годовалой давности, где она хочет себя сжечь. Вот это вот заявление о продаже издания — это все к этому привело. <…> Конечно, все проще всего свалить на правоохранителей и стоять под окнами ГУВД и кричать: „Позор!“, но в нем работают сотни сотрудников, оперативный состав которого занимается раскрытием преступлений, который рискует на задержаниях. Им, вы думаете, приятно все это слышать?»
— Я читала, что к вам приходила полиция после январской акции в поддержку Навального. Вы раньше участвовали в митингах?
— Я хожу на акции с 16 лет, была на большинстве митингов в поддержку Навального, на антивоенных митингах. Еще с мамой, помню, у нас была история, когда Навальный должен был приехать [в Нижний Новгород в 2017 году], его схватили перед вылетом. Волкова посадили, по-моему, в отдел полиции № 5 рядом с площадью, где должно было пройти мероприятие. Люди начали водить там хороводы, начался замес, людей стали ловить в автозаки. Мама стояла на камушке и фотографировала это все. Смотрит, а я — в этой толпе.
— Откуда у вас потребность выхода на улицу и заявления о своей позиции? Тоже от мамы?
— Я не помню. Мне кажется, мне всегда хотелось показать свою точку зрения, то, что я думаю. И я не боялась это делать. Ну посидишь сутки за этот митинг. Ну штраф прилетит 10–20 тысяч рублей. Это не так страшно, как то, что происходит с людьми в тюрьме.
— Штраф, еще один штраф — это же и есть та цепочка, из которой складывается ужасное давление на человека. И в какой-то момент этот человек выходит к МВД и сжигает себя.
— Я понимаю, что это очень плохо. Я понимаю, что это ненормально. Я понимаю, что это против прав человека, гражданина. Но если я могу помочь, я это сделаю. Если я могу заснять репортаж, чтобы люди видели, что вообще происходит, потому что многие просто не выходят из дома в такие моменты, я это делаю. Я обычный человек, который хочет жить в комфортной стране, иметь базовые человеческие блага.
— Как вы сейчас оцениваете выход на улицу как способ борьбы за свои права?
— Я по большей степени их [представителей власти] не боюсь. Я понимаю: за то, что я говорю, делаю и делала (у нас же и за прошлое преследуют), могут посадить, убить, покалечить. Я поэтому безмерно благодарна, что существует «Комитет против пыток», который старается помогать людям, когда они остаются один на один с государством. Но мне кажется, в своей жизни я испытала настолько страшные вещи, что для меня тюрьма, пинок на митинге или штраф — уже ничто.
— Это звучит очень страшно, если честно.
— Да. Помню, мы разговаривали с отцом, я его спросила: «Если бы теперь пришлось, ты бы отсидел?» Он говорит: «Я бы отсидел». Не только у меня такие мысли.
— Как он относится к тому, что вы участвуете в протестах?
— Он никогда не был против, чтобы я туда ходила. Конечно, он переживает, но что он может? Мне 22 года, у меня есть своя голова. Он мне может только посоветовать. Ровно так было и с матерью. Он мог ей сказать, как лучше, но она все равно делала, как ей надо. И он точно так же делает. Ему посоветуешь, он сделает, как ему надо. Так и живем.
— С тех пор как Ирины нет с вами, ваши советы друг другу изменились?
— Он остался отцом, который старается опекать, защищать, если это надо, — как тогда, так и сейчас. Единственное, в то время я была ребенком, а сейчас я уже сама могу рассуждать и действовать, как мне надо. И у него внимания ко мне стало больше, потому что матери не стало, делить внимание не с кем.
— Вы с ним говорите про маму?
— Нет. Только редко и моментами. У нас нет табу на слово «мама» и воспоминания, но мы не обсуждаем, потому что все, что можно было, уже сказано. И папа сразу меняется в лице, когда начинаешь об этом говорить, ему тяжело. Он очень переживает до сих пор. Я стараюсь его лишний раз не тревожить.
На самом деле еще очень мало времени прошло, чтобы более-менее адаптироваться в жизни. Мои родители были очень привязаны друг к другу, они были 30 лет вместе, с подросткового возраста. Я думаю, когда ты всю жизнь с человеком — и тут его нет, это очень тяжело. Нужно найти за что держаться. Возможно, сейчас адаптацией к жизни для него станет его внук, который родился полтора месяца назад.
— Вы чувствуете себя в безопасности?
— Нет, конечно, я не чувствую себя в безопасности. Я и не чувствовала себя в безопасности ни в подростковом возрасте, ни потом. Всегда чувство тревоги присутствует — и не за себя, а потому что понимаешь, что твои близкие, твои друзья остаются без будущего. Меня это вымораживает, теснит, мне страшно за будущее этих людей.
— Хочу задать вам вопрос, который вы сами задавали в фейсбуке, но ответ на него не написали. Как жить в государстве, когда ждешь, что на тебя нападут?
— Не жить в этом государстве, судя по всему.
— Не у всех есть такая возможность, думаю, вы как раз понимаете.
— Да. Я не уверена, что те мысли, которые есть у меня, подойдут другим людям. Я просто привыкла к этому всему: что бьют, что могут посадить. И я продолжаю жить дальше. Я не знаю, это признак гена терпилы в русском человеке или сила воли?
Я этот вопрос задавала людям, которые бездействуют. Почему они ничего не сделали, чтобы что-то привнести в этот мир? Необязательно ходить на митинги, можно быть волонтером, помогать активистам. Я думала, насколько пассивен у нас народ. Насколько люди погрязли в рутине зарабатывания 25 тысяч в месяц, половина на коммуналку, на еду и, может быть, на одежду. Они живут-живут в этом годами. Ты не знаешь, почему они все это терпят. Почему терпят издевательства в отношении людей, которые пытаются хоть что-то сказать, сделать, на пикет или митинг выйти?
— Вы бы хотели их пробудить?
— Мне кажется, они никогда не проснутся. Мне очень хочется верить, что мое поколение — это люди, которые могут что-то поменять. Они, понимаете, очень человечные, чувствуют, переживают. Они воспринимают человека как человека, а не как мясо. И мне кажется, в них есть надежда.
«Медуза» — это вы! Уже три года мы работаем благодаря вам, и только для вас. Помогите нам прожить вместе с вами 2025 год!
Если вы находитесь не в России, оформите ежемесячный донат — а мы сделаем все, чтобы миллионы людей получали наши новости. Мы верим, что независимая информация помогает принимать правильные решения даже в самых сложных жизненных обстоятельствах. Берегите себя!