«Сегодня ценность написанного, спетого, снятого на русском определяется тем, заведено ли на автора уголовное дело» Режиссер Роман Волобуев — о войне. И о том, почему культура оказалась бессильна
Российский режиссер Роман Волобуев опубликовал текст о войне и о том, как на нее отреагировали российские деятели культуры. «Несколько слов про войну, будь она проклята, и культуру, скорей бы она провалилась уже. Не верю, что мой голос имеет какое-то значение, но некоторые вещи надо записывать, хотя бы для себя», — написал он в твиттере. Режиссер фильма «Холодный фронт», а также сериалов «Последний министр» и «Просто представь, что мы знаем» уехал из России весной 2022 года. «Медуза» публикует его текст полностью.
Великий немецкий дирижер Вильгельм Фуртвенглер был человеком прогрессивных взглядов, презирал нацизм, а после Хрустальной ночи даже впал в затяжную депрессию — но считал своим долгом оставаться на родине и дирижировать. В 1935-м послушать Бетховена под его управлением пришел Гитлер, которого нужно было приветствовать зигой со сцены. Фуртвенглера специально предупредили, что, если этого не сделать, будут последствия, и он придумал трюк: вышел на сцену уже с дирижерской палочкой в кулаке, типа, руки заняты, сорри. После войны его признали скрытым антифашистом — понятно, не только за случай с палочкой, но эта история, например, упоминалась в его справке о денацификации — как важное свидетельство того, что дирижер всегда был против режима.
Среди привилегий, доступных людям искусства, — комически заниженная цена, которую те платят за право считаться смелыми и принципиальными. Там, где нормальному человеку нужно лезть под пули или садиться в тюрьму за идею, художнику достаточно сделать вид, что у него заняты руки. Отказаться от роли в пропагандистском говне. Не брать очередную цацку за вклад в культуру. Не снимать «Триумф воли» — какой бы интересной ни казалась задача технически и эстетически. В самом крайнем случае — сесть на поезд, как мой любимый режиссер Фриц Ланг, когда ему предложили возглавить нацистское Госкино. Таких ошеломительных скидок на красивое место в коллективной памяти больше не делается никому — и никто с таким упорством не игнорирует это заманчивое предложение.
На днях мне прислали видео с речью Никиты Михалкова на открытии кинофестиваля в Москве: что-то там про необходимость сплотиться и войну как зарю нового мира. По нынешним временам — ерунда: тот же оратор сейчас умеет страшнее (на днях он, скажем, публично грустил, что в оккупированных областях Украины до сих пор не запрещен украинский). С оратором тоже все ясно: он старый, травмирован утратой народной любви и таланта, и что вместо сочинения мемуаров работает граммофоном войны — печально, но особых вопросов не вызывает.
Вопрос — к залу на две тысячи человек, слушавшему всю эту злобную чушь. Я рад, что не увидел в нем никого из друзей, но там было много знакомых: хороших артистов (с парой из них я работал), режиссеров, еще недавно называвших себя частью культурного сопротивления. Никого из них не тащили туда под конвоем, никому не грозила тюрьма, выкинь они приглашение или наври, что болеют. Это правда странно: никто из двух тысяч взрослых людей, чья профессия — создание образов, не подумал о двух очевидных вещах, напрямую с ней связанных. Как они выглядят в своих платьях и пиджаках на фоне бомбежек украинских городов. И в какой мощный образ могла бы превратиться вялая михалковская речь, звучи она в пустом — или, черт с ним, — хотя бы в полупустом зале.
Глупо делать вид, что я не знаю ответа на этот вопрос. В России, как нигде больше в мире, мистифицируют культуру, а ее работники (в особенности успешные) привыкли считать себя чем-то средним между священниками и врачами — кастой, чей труд так священен и необходим, что не должен прекращаться, что бы ни творилось вокруг: война, аресты или, как сейчас, и то и другое. Красивая мысль — давно и стабильно приводящая к уродливым последствиям, вроде этого зала на две тысячи человек, вежливо слушающего про то, что война — это мир. Отмена русской культуры, одинаково расстраивающая сейчас певца войны Михалкова и его идейных противников в эмиграции, абсолютно реальна. Последние 10–15 лет эта культура старательно отменяла саму себя, танцуя с несимпатичным ей режимом и упражняясь в умении смиряться с тем, что она не в состоянии изменить, — пока, о ужас, не оказалось, что изменить нельзя уже ничего.
Очень хочется написать, что я лично вел себя по-другому. Мой забег в русском кино пришелся уже на период закручивания гаек: я знал, что времени мало, и старался успеть снять про то, что считал важным. Я бодался с цензурой, меня даже чуть-чуть запрещали. Я по-прежнему верю в искусство как в оружие долгого действия и надеюсь (с большой вероятностью — зря), что что-то из сделанного мной где-то как-то потом прорастет. Но по факту — я сейчас не в московском СИЗО, а значит, от моих сериалов про идиотизм русской власти и гибель независимых СМИ вреда режиму и пользы стране было сильно меньше, чем мне нравилось думать, пока я их делал.
Для тех, кто верит, что искусство выше политических обстоятельств, это, видимо, неприятная новость — но сегодня ценность написанного, спетого, снятого на русском определяется в первую очередь тем, заведено ли на автора уголовное дело на родине. Навальный, добровольно севший в тюрьму, совершил не только политический, но и огромный художественный жест — и продолжает совершать его каждый божий день уже полтора года. То же самое делают сейчас сотни других, чьи имена реже упоминаются в новостях. Художников, в традиционном понимании этой профессии, среди них — единицы.
Прожить жизнь в России — лучший способ разувериться в пользе символических жестов. Их было так много последние годы: криков про точку морального невозврата, публичных обещаний больше не прикасаться в госденьгам, других правильных слов, работающих в первую очередь на приятное самоощущение тех, кто их говорит. Война окончательно превратила их в мишуру: людям, которых каждый день убивает российская армия, вряд ли есть дело до пламенных манифестов про то, как это нехорошо, написанных из безопасных точек мира.
Продолжать делать то, что умеешь, даже если польза от этого стремится к нулю, — проверенный способ борьбы с отчаянием. Особенно в России — где традиции внутренней иммиграции оттачивались десятилетиями, а неучастие считалось вполне себе почетной формой сопротивления. Я сейчас не в тюрьме, на меня не падают бомбы, у меня нет права говорить, что так делать нельзя; только, что этот вариант — не для меня. Война уничтожает все личное, и поэтому сейчас — время для сугубо личных решений.
Тарковский, умирая в эмиграции в 1986-м, снял фильм про то, как шведский публичный интеллектуал сжигает свой дом и отъезжает в психушку, чтоб предотвратить ядерную войну. Когда я смотрел его в детстве, это казалось громоздкой метафорой. Теперь не кажется: ядерная война технически может начаться завтра, а дом — это моя квартира, вполне конкретные четыре стенки с окном на Москву. Здорово было бы как у Тарковского: сперва договориться с высшими силами и только потом чиркать спичкой, чтоб потом не вышло, что дом пропал зря, — но это так не работает. Как писал один немецкий драматург в сходной геополитической ситуации: Das Geschäft des Flüchtlings ist: hoffen. Я надеюсь (с большой вероятностью — зря), что найду для себя способ быть полезным в страшном новом мире, который нас теперь окружает. Но для начала — дом пусть горит к **** [чертям].