«Я верю в Украину. Я и в Россию верую» Интервью писательницы Людмилы Петрушевской. О своем кабаре «Черное пальто» — и о том, как жить, когда ад на земле
Русская писательница Людмила Петрушевская придумала поросенка Петра и «Пуськи бятые», продолжает сочинять прозу и стихи, ее пьесы ставили МХТ имени Чехова, Театр на Таганке и «Современник». Летом 2022 года Петрушевская поехала в тур по Европе — вместе со своим кабаре «Черное пальто». В начале гастролей с ней на сцене читали ее тексты комик Александр Гудков и актриса, солистка группы СБПЧ Евгения Борзых. В странах Балтии Петрушевская выступит с Чулпан Хаматовой и Анатолием Белым. Накануне этих концертов с писательницей по просьбе «Медузы» поговорил литератор Александр Гаврилов. Петрушевская отвечала на вопросы письменно. «Медуза» публикует ее ответы с минимальными коррективами.
Выступления Людмилы Петрушевской и кабаре «Черное пальто» пройдут 21 августа в Вильнюсе, 23 августа в Риге и 31 августа в Таллинне.
— Вы поехали со своим кабаре «Черное пальто» петь для русских за границей. Сейчас — страны Балтии, впереди — Стокгольм и Хельсинки, Лондон и Дубай, Германия и Израиль. Актеры читают ваши страшные истории, а вы поете. Почему вам важно именно для этой публики петь?
— Автор не выбирает зрителя — это зрительный зал выбирает его. И вот способ в иноземном городе: расклеить по стенам афиши, пусть маленькие. И оказывается, что на них, как на свет, полетят свои, наши читательские души. И наберется целый оперный театр зрителей-беженцев, моих читателей, театралов и слушателей песенок. Потому что они знали и прекрасных молодых актеров — комика Александра Гудкова и певицу Евгению Борзых, которые во тьме сцены и в лучах прожекторов, в грохоте, с обшарпанными чемоданами читали страшные рассказы из моего сборника «Черное пальто» (в Вильнюсе, Риге и Таллинне это уже будут Чулпан Хаматова и Анатолий Белый). Те безвинные, потерявшие все беженцы вспомнили на нашем вечере вой аэродромов… Но я знаю, что страшная сказка лечит, еще с детдома, где я их сочиняла в спальне подружкам.
А вот вторая часть этого представления была отдана мне и моим песенкам. И — надо тут вспомнить Аркадину с ее актерским воплем: «Как меня принимали в Харькове!» (в нашем случае — на Кипре). Дорогие мои, не забуду.
— Сотни тысяч людей, которые в последние годы уехали из России, перекликаются именем вашего поросенка Петра. Я читаю несколько таких сообществ, они так друг к другу и обращаются: поросята, мол, кто смог найти — не важно уже что — хорошего зубного в Таллинне, электрика в Ереване, вкусный хлеб в Сан-Франциско? Как вам с этим? Такую ли судьбу всеобщего помощника и заступника в новых землях вы планировали для своего поросенка с волшебной силой воображения?
— Я рада, что этот мой поросенок Петр стал сейчас паролем для Наших. Для Своих. Как в свое время был паролем для демонстрантов, потом для уезжавших, для уехавших, потом для тех, кто возил его портрет на стекле по Садовому кольцу в знак протеста.
А как это возникло? Я ни с того ни с сего (как всегда) записала пришедшую в голову сказку на листочке, а тут ко мне пришла художница Верочка Хлебникова с другом, художником Сашей Райхштейном. Он тогда переехал с семьей в Хельсинки — и вот приехал в Москву искать работу. И я им прочла эту первую сказку. И Саша воскликнул: «Да меня мама называла в детстве поросенком! Все, не заканчивайте это!» — и в следующий раз принес портрет поросенка Петра: и это был ну вылитый мой внук Петр Харатьян! Я потом испросила у его родителей, сына Кирилла и невестки Яны, согласия назвать так поросенка — и легко его получила. Сам пятилетний Петр был не спрошен. И напрасно: теперь он, студент Лейпцигского универа, работающий в помощь украинским беженцам, явно против. Но поезд ушел.
Наш с Сашей поросенок Петр возник в веселый час, под мою тройную уху, при участии трех художников (если считать меня), в летнее время и в заброшенной почти чердачной квартире: богема, не хуже Монмартра с Монпарнасом, в переулке на Красной Пресне.
Сейчас вышла следующая книжка про поросенка Петра и собаку Марусю. Каждый раз все кончается тем, что они сели пить чай с конфетами. Кстати, с этим связана печальная история о том, как у меня был украден сценарий фильма о муми-троллях. Мы тогда — еще Петин отец был подростком — очень бедствовали, и вдруг одна редакторша с телестудии меня запрягла писать сценарий по муми-троллям. Дескать, предыдущий сценарий в трех сериях лежит уже почти три года, его никто не хочет снимать, скоро кончается срок использования, а надо написать новый на ту же тему. Ну чо: долго, что ли.
Нашлись три молодые режиссерши, я для них написала три сценария, и каждый заканчивался словами «и они сели пить чай с конфетами». Фраза не Туве Янссон. Фильмы быстро сняли, но мне ни фига эта редактор не заплатила, договора не заключила, хотя очень меня торопила. И в титрах была фамилия прежнего сценариста (ее собственный псевдоним). Я ведь написала тексты быстро, срок договора не кончился! Редактор эмигрировала, все.
Потом я посмотрела эти три серии и обрадовалась: хорошо, что нет моего имени. Фильмики так себе. Зачем-то там всюду несчастные муми-тролли таскают стул! Чего нет у Туве Янссон и не было у меня.
И только один человек спросил, почему каждая из трех серий заканчивается так же, как и каждая сказка «Поросенка Петра»: «И они сели пить чай с конфетами». Кто у кого украл этот финал? Да никто ни у кого. Я писала и сказки, и эти сценарии. Мой знак, типа.
— Вы много лет назад писали, что «литература не прокуратура и что писатель не судья, а скорее сам подсудимый, и что в литературе важно не отвечать на вопросы, а грамотно, корректно задавать эти вопросы» (потом это еще в какой-то книге выходило, то есть для вас это, видимо, важная основа). А недавно я у вас прочитал, что теперь вы — свидетель обвинения. Это что-то сменилось или это одно и то же, разными словами названное?
— Времена, когда мы задавали вопросы себе, упрекали себя, сейчас прервались.
А теперь я часто плачу. От беспредела и от бессилия. От этих простяков, уверенных в себе. Раньше это были мои звезды, чем жарче становилась их речь, тем были глупей мои герои. Я ведь всегда писала издевательские по лексике, по малограмотному пафосу, смешные пьесы, пусть трагические в финале (трагические не для тех хозяев жизни, а для выгнанных, обиженных ими жертв).
А ныне что я могу? Все стало мелко. Кроме моих абстрактных картонов, на которых у меня — без размышлений, а только при участии руки и кисти — возникают «Дети воздуха». Почти абстракции. Одну на картоне намалевала, совсем что-то негодящееся, через время достала — а там уголок согнут, прилип; расщепила — верхний слой стянулся до пустого картона. На красочном слое получился обрывок. И вдруг я там увидела голову кричащего, как у Мунка, только это был ребенок с кулачком у рта, дети всегда ведь плачут, прижав кулачок к лицу; за ним написала еще кого-то маленького. Нарисовала кое-как, внизу, горящий четырехэтажный дом, вверху кресты самолетов в позе вниз мордой.
Вот посмотрела на этот свой картон, заплакала. Ко мне ходит, готовит мне из своего дома еду, милая добрая киевлянка. Она на второй день бомбардировок увезла из Украины семью, все оставив, даже мать — та не захотела ехать. И мужа увезла, его выпустили: у них второй ребенок больной. По специальности она экономист, теперь здесь стала ходить по людям — убираться. Старший сынок, 13 лет, отказался готовиться к школе: что он поймет, кто его поймет без языка? И скольких детей и взрослых сломает это бегство, после войны они вернутся в другую страну, размозженную о камни. Но что: а не вернулись ли из плена, из немецких фабрик и с полей, из концлагерей и с кухонь местных Салтычих те же украинские девчонки и бабы и не возродили ли все в Украине, не завели ли хозяйство, не загомонили ли малые детишки?
Я верю в Украину. Я и в Россию верую. Уйдет поколение телезрителей, под семечки вытаращенных в экран. Все сбылось, все опасения Кремля насчет Америки, она уже участвует в «спецоперации»: а скоро и [для] телевизоров таких не будут запчастей производить, импорт лопнул на много лет вперед, а умных все равно бабы станут рожать. Вот только с чем останутся русские женщины в стране, окончательно потерявшей свой мужской генофонд?
Я всегда была, от рождения, член семьи врагов народа, я так и живу до сих пор. Но народов (не национальностей) в каждой стране тысячи с вариантами. Смотря кто рождается. Родился у народа Пушкин, его хоронить сошлась к храму огромная толпа простых мужиков, в мороз, в конце января, шапки в руках. Родился Акакий Акакиевич, его закопали без свидетелей. Был негодяй Бенкендорф, были декабристы, Коробочка, родились следователи 1937 года, допрашивавшие своих, воевали со своими командиры Смерша, отстреливавшие любого бойца, потерявшего в дислокации направление. Родился Хармс, великий драматург и поэт, ему в тюрьме наши, свои, не давали есть. Так и умер, прося корочку.
А наш народ, только что горячо одобрявший «спецоперацию» с введением наших солдат в Украину, «а то бы Америка на нас напала», наш народ ожидал этого и в чем-то дождался: Америка начала поставлять в Украину свое оружие, и теперь наши телезрители, наверно, размышляют: а это же наша «спецоперация», вам тут делать нечего!
— Ваше первое кабаре в этом туре случится в Вильнюсе, 21 августа, в Русском драматическом театре Литвы. Вы будете петь, а Чулпан Хаматова и Анатолий Белый — читать ваши мистические тексты. Со всеми тремя балтийскими столицами у вас в биографии связаны всякие важные эпизоды, но сейчас хотел бы, чтобы вы вспомнили про Вильнюс, про 1991 год. Всегда считалось, что вы такой неполитический писатель, что вам несвойственны заявления и манифесты, но кажется, история с Литвой стала исключением — как исключение и нынешний тур вашего кабаре, в поддержку тех, кого измучила эта война.
— Дело было вот какое. Самое начало 1991 года. По «Свободе» передавали о Вильнюсе. Литва решила выйти из СССР. Наши войска, похоже, собирались оккупировать Вильнюс.
Вечером 12 января я не вынесла ситуации и опять нарушила свой постоянный зарок — не писать никаких писем в правительство и в редакции. Короче, поздно вечером 12 января 1991 года я написала Горбачеву открытое письмо. И как в воду глядела: в ночь на 13 января все и произошло, танки заняли центр Вильнюса. Люди попали под гусеницы.
Я продиктовала свое письмо знакомым в «Огонек» — безрезультатно. Затем отнесла в «Комсомолку». На меня там смотрели осторожно, как на инфекционную больную, а когда я стала объяснять, что в связи с этим делом чувствую, вообще надерзили. Горбачева интеллигенция все еще любила. Считалось, что он спал, когда танки пошли на литовцев, и подчиненные его не стали будить.
Итак, в Вильнюсе происходило начало гражданской войны. Письмо мое скреблось у меня на столе. На помощь пришел театральный режиссер, мой крестный в театре «Ленком» и сопостановщик пьесы «Три девушки в голубом» Юра Махаев. У нас с ним в ГИТИСе была ученица из Литвы, Даля. Юра взял мое письмо и продиктовал ей в Вильнюс:
Дорогие литовские братья. Мы — те русские, которые с вами. Простите нас. Фашисты из КПСС во главе с их президентом потому так держатся за вашу землю, что их скоро погонят отовсюду и так далее.
В феврале раздался междугородний звонок:
— Это с вами говорят из прокуратуры города Ярославля. Здравствуйте. Следователь Колодкин. Вы написали обращение к литовскому народу?
— Я? К литовскому? Вы что! Какое? А при чем тут Ярославль?
— Это вам лучше знать. Наша газета «Северная пчела» опубликовала ваше обращение. Или вы его не писали?
Мы все, читавшие тексты «Как себя вести на допросе» Амальрика (мой муж тоже в свое время побывал на допросах в КГБ), — мы знали, что нельзя сознаваться ни в чем! А следователь Колодкин звонил и звонил. Мы совсем перестали брать трубку.
— Я читал на эту тему ваши мемуары в журнале «Сеанс». На вас тогда завели уголовное дело, по нему грозило до пяти лет тюрьмы за оскорбление президента Горбачева. Зато когда Колодкин наконец приехал из Ярославля к вам под дверь в Сокольники, незадолго до этого вы умудрились сгрести детей в охапку и прыгнуть в поезд, унесший вас на фестиваль в Гренобль. Вам было понятно, что это могло быть началом эмиграции?
— Примерно месяц спустя после этого отъезда, 19 августа 1991 года, в понедельник, мы проснулись в Берлине от тонкого крика нашей подруги Антье, моей переводчицы: «В Москве путч!»
И что же делать?
Нам предложили временно остаться.
И как, жить здесь?! В России такие перевороты бывают надолго, вон последний запузырили на 70 с гаком лет… И что, больше не видеть своих, не видеть никого, говорить по-русски только с такими же переселенцами, как ты, не понимать ничего, не жить дома? Как слепоглухонемые? Ни Кирюши с детьми, ни мамы, ни родных? И ни полей, ни лесочков под Москвой, ни автобуса на Рузу, ни Вспольного переулка, ни родных улиц — Чехова и Пушкинской, ни подруг и друзей, ни этой текущей по улицам кошмарной толпы. Не слышать ее прекрасного матерного языка… Вообще это что?! Конец? Да лучше пересидеть в лагере сколько-то, злобно думала я. Делов-то. Дети вырастут, ничего.
Но прошло три дня, Боря с Федей красили стены в квартире, где нам полагалось временно поселиться. И вдруг наши мужички ворвались в комнату с хохотом, с криком при полном свете дня, сияло солнце над Берлином: ГКЧП бежали! Мы чуть не попадали от смеха тоже, даже заболевшая от отчаяния Наташка поднялась с постели, пошла и села у телевизора.
Когда такси 24 августа несло нас из аэропорта Шереметьево домой, в Сокольники, таксист сказал, что Горбача жалко. Нам тоже было его жалко. Мы ему по-человечески сочувствовали.
А Колодкин больше мне так никогда и не позвонил. Нам его тоже было тогда почему-то жалко. Как будто мы его обманули. Побеждать бывает неловко.
— Война, которую безумные чекисты продолжают на земле Украины, — это же, в общем, продолжение всего того, что они и прежде творили, да?
— Пора уже вспомнить это слово: «простонародье». Их свирепые городские драки «улица на улицу», борьба группировок, дворовое преследование девчонок — и в пионерлагерях (понятно с какой целью; помню маленькую Надю, хорошенькую певунью по кличке Пух, которая рыдала по лагерю до конца смены), ну и избиение мальчиков со скрипочками, у меня самой Кирюша таскался с виолончелью; и их — уже взрослых — ненависть к соседям по коридору, по двору, все эти конфликты на работе, сопровождаемые кляузами в вышестоящие органы, и не без обвинений в шпионаже. Не говорю о повальном воровстве на предприятиях, от перекинутой через забор доски до прибинтованного к туловищу мяса. Удача сопровождалась хохотом всей семьи.
Сколько рассказано бывало смешных историй о «несунах» (и с гордостью). И сколько умалчивалось о домашних убийствах («она сама ошпарила спину, меня на кухне не было, я при чем») — муж вылил кипящий чайник на жену, она месяц кричала, лежа на животе, и умерла от инфекции. Сыновья отказались от старика, один младший приезжал его брить и привозил еду. Это все те мои рассказы, которые я не написала. Мои страшные короткие новеллы все были документами эпохи.
— Когда вы в 2021 году вернули кремлевским свое звание лауреата Госпремии за то, что они уничтожили «Мемориал», вы связывали напрямую жертв сталинского террора и сегодняшних политических узников, сидящих по сфабрикованным обвинениям. А теперь выходит, что они нарочно пытались заставить всех все забыть, чтобы все и повсюду начать заново так же точно?
— Народ не забыл ничего, поскольку он все тот же. И встречает процессы одобрением, ненавидит осужденных и пишет новые доносы.
— Как вы вообще пережили начало этого ада на земле? Я же правильно понимаю, что он для вас личный очень?
— Я была в шоке. Я поняла, что такие зверства могут учинять те, кто наконец дорвался: выпущенные досрочно из колоний строгого режима. Взятые на «спецоперацию» без документов. У них и имен не было, мертвых «свои» оставляли без похорон, отступив с поля боя. Украинцы искали у погибших документы и вместо них обнаруживали по карманам награбленную бижутерию. Я стихи написала в фейсбук, их быстро (по жалобам читателей) убрали. Может, у кого-то этот текст остался. Он об этом.
Текст Петрушевской, удаленный фейсбуком
В бою мы — компьютерные игроки, Теперь экраны у нас широки, Нажал — Украину на раз взорвешь, Роддом, детсад, театр и что хош. И вот наступление, автомат От живота и веером, брат, Все здесь твое, что увидел — взял. Домой позвонил и все им показал. Мамка, сестра, все хохочут, визг, И теперь уже не онанизм, Девку малую в шкафу нашел, Она пищит, я воткнул, вошел. Крикнул своим, набежала рота, Каждому дал ее, всем охота, Только последний у нас отстал. Мертвую он уже драть не стал. Только выходим, а там как град, Всех положили моих ребят, Я остался, лежу, ору, Где теперь ноги мои соберу? Лежат отдельно, Звоню домой, Мать и сестра начинают вой, Кричу — не орите, я не приду, Жизнь, смотрите, ушла в *****.
— Я помню, что у вас такая поговорка была: «Перебор смешного рождает пустую голову, перебор страшного рождает хохот». Почему от новостей не смешно? Это нам мало страшного пока еще? Будем еще потом однажды смеяться или навсегда теперь без улыбки?
— Речь шла об искусстве. Это был вывод, сделанный — как ни странно — после концерта М. М. Жванецкого. Я смеялась-смеялась — да и ушла с пустой башкой. Ни мыслишечки. А на первом же сеансе фильма ужасов — попала не по адресу — я, с начала и пока не ушла, слышала довольное, утробное ржание парней. А сформулировала я этот постулат на занятиях со студентами Высших режиссерских курсов. Им он был бесполезен, я воспитала только одного весьма талантливого ученика — на него ходили смотреть ко мне на занятия ученики других педагогов. Но и то он стал снимать «Сватов», сделал первую серию с успехом, и у него отобрали этот сериал.
— Какую из своих песен вам теперь обязательно хочется петь на концертах, с тех пор как все началось? Как теперь звучит та же «Не привыкай к дождю» ваша?
— Я обычно в финале концерта на мелодию «Аллилуйя» пою свою песню о погибших писателях, о Пушкине и Хармсе, о Цветаевой и Есенине, и зал встает, и зажигает фонарики в телефонах, и подпевает. А я скрываю слезы — как сейчас.
— В вашем самом известном кабаретном номере, песенке про старушку на мотив Bei mir bist du schoen, сюжет внезапно переламывается, когда «старушка не спеша достала ППШ» и начала там гаишников крошить жестоко. Стоит вежливо и неприступно готовить себя к чему-то такому? Каждый из нас — по-своему старушка.
— Это ведь комический номер. И потом там только игра дулом перед ментами, веселая угроза:
Сейчас я вам напомню вашу мать!
Я ветеран войны,
И вы понять должны:
Я снайпер, мне придется вас убрать.
И к концу:
С тех пор ни ГИБДэДэ,
Ни парни с МВД —
И никакой патруль
Не трогает бабуль!
А потом — финал:
Старушка не спеша
Дорожку перешла,
И бабушку никто
Не задержал!
Какой с бабули толк,
Их тут хороший полк —
И каждая, наверно,
с ПэПэШа!
И потом я против революций: это ведь та же самая резня и расстрелы толпы. И торжество вооруженных бездарей и беспощадных маньяков над толпой интеллигентов. Необходим международный трибунал.
— Вы недавно в конце забавного мемуара про Евтушенко спрашивали: «Что останется от меня — „Пуськи бятые“?» Как по мне, пуськи-то точно останутся, они факт не только литературы, но и русского языка. И пуськи останутся, и множество словечек этих авторских, вроде «некузявый». Но если обратно про литературу: вот прямо сегодня, как вам кажется, что останется дольше всего?
— А вообще, самое глупое — это предсказывать, что от тебя будет «после». Что касается литературы, то всегда в памяти остаются бесспорные шедевры. У меня Бродский. «Такси с больными седоками». Новогодний одиночка. Которого ждет весь мир.