«Нам гораздо лучше, чем тем, кто с другой стороны» Мы поговорили с некоторыми из тех, кто участвовал в протестах в Беларуси с первых дней. Вот что произошло с их жизнью за этот год
9 августа 2020 года в Беларуси состоялись президентские выборы. По официальным данным, в гонке победил Александр Лукашенко, якобы набравший больше 80% голосов. После оглашения результатов по всей стране начались беспрецедентные акции протеста. На самые массовые из них (в Минске) выходили сотни тысяч — такого в белорусской истории еще не было. Следом за протестами развернулись масштабные репрессии, которые не стихают до сих пор. Заведены тысячи уголовных дел, граждан продолжают арестовывать и отправлять в колонии по абсурдным обвинениям — хотя многолюдных митингов уже давно нет. О Беларуси до и после этих событий «Медуза» поговорила с теми, кто с первых дней участвовал в протестах.
Анна
имя изменено
9 августа 2020-го я помню достаточно хорошо. Мы действительно ждали этого дня с надеждой, хотя до этого уже видели весь прессинг, который сопровождал предвыборную кампанию. До 9 августа я уже побывала на Окрестина, слава богу, не в качестве задержанной — встречала знакомых, которые туда попали за участие в летних протестах.
До лета прошлого года я считала, что есть две параллельно существующие Беларуси. Одна — наша привычная, в которой мы пьем вкусный кофе, ездим на выходные в Вильнюс и летаем оттуда на лоукостах в Европу, а потом рассказываем, кто где был. Донатим [правозащитникам и политикам], если нужно. Живем в прекрасном европейском городе.
И есть другая Беларусь, в которой существует обезличенная государственная система — бюрократизированная, сложная, презирающая инициативу. С ней мы особо не пересекались, и я считала, что мои разногласия в основном эстетического свойства. Да, ощущение несвободы присутствовало — оно было всегда, его сложно объяснить, особенно тем, кто говорит, какие у нас в Минске чистые улицы и как все прекрасно. Но в целом я привычно думала, что на этот режим повлиять нельзя. Прошлый год показал: делать что-то можно, нужно и правомерно.
К выборам мы пришли с ощущением силы. С ощущением, что они проводятся для нас, граждан. Что это наши права и интересы государство призвано защищать. Это понимание сформировалось очень быстро — за предвыборную кампанию.
Мы проголосовали с утра — я и мой муж. Пришли со всей атрибутикой, которую рекомендовало независимое сообщество. Надели белые браслеты, сфотографировали бюллетень и отправили его в чат-бот, чтобы зафиксировать голос. Мы показали [знак] «виктори» независимым наблюдателям, которых выдворили [с участка] в нашей школе. И отправились ждать результатов.
К вечеру у школы собрались люди, чтобы узнать результаты. А результатов не было. Мы долго стояли во дворе. Кто-то из мужчин залез на забор, чтобы посмотреть, что происходит в актовом зале. Видно было, что процесс идет, но почему данные не вывешиваются — непонятно. Складывалось ощущение, что мы шпионы и наблюдаем за чем-то засекреченным.
В какой-то момент люди начали просто стучать в закрытые двери и спрашивать, когда будут результаты. Ответ не замедлил себя ждать.
Буквально минут через пять во двор школы заехал бусик [автобус], оттуда выбежали несколько омоновцев. Задержания в городе мы уже видели — но почему-то здесь, в школьном дворе, куда люди пришли семьями в несколько поколений, мне впервые стало страшно.
Мы убежали. Остановились отдышаться и познакомились с ребятами, которые убегали вместе с нами. Оказалось, это наши соседи, которые были независимыми наблюдателями у нас на участке. Решили вместе ждать результатов.
Мы тогда еще не понимали, что результатов не будет. Эти ребята, независимые наблюдатели, подружились с девочкой, которая работала государственным наблюдателем. Ее допустили в актовый зал на подсчет голосов. И она смогла записать на диктофон, как председатель комиссии озвучивает результаты по нашему участку. Победа была у [Светланы] Тихановской. Но результаты голосования у нас так и не появились — ни в этот день, ни на следующий.
Тем временем начали приходить обрывочные новости из центра города. Мы понимали, что там происходит что-то страшное. А утром выяснилось, что брат мужа ночью не вернулся домой — как и многие-многие другие. Мы стали его искать.
Целыми днями я сидела за компьютером — либо писала кому-то, либо бесконечно обзванивала изоляторы, РУВД [отделы милиции], суды. Дозвониться было почти невозможно, да и информацию они давали противоречивую.
Муж ездил по городу и пытался найти брата. Родители просто стояли сутками на Окрестина и ждали. Там развернулся волонтерский лагерь, где безымянные великие люди делали максимум для тех, кого выпускали. Измученные люди сразу получали возможность переодеться, попить-поесть, закурить, позвонить. Помню огромную очередь желающих отвезти людей куда им нужно, включая другие города. Система была отлажена идеально и, что самое поразительное, достаточно долго продержалась.
Брата мы нашли на четвертый день. Мы узнали, что его судили и отправили отбывать наказание [административный арест] в Слуцк — это городок под Минском. Потом его отпустили. Медицинский осмотр показал, что есть черепно-мозговая травма, повреждены мягкие ткани.
Все страшные фотографии из того минского августа я, можно сказать, видела вживую — когда мы в Слуцке смотрели на выходящих ребят. Я не знаю, что может оправдать такую жестокость.
Пока длились марши и задерживали людей, я старалась помогать волонтерам со сбором вещей для передач. Зубные щетки, мыло, прокладки — базовые вещи, чтобы ты не потерял ощущение себя как человека. Волонтеры паковали огромное количество передач — с едой, бельем, раскрасками, сканвордами. Я не знаю, доходило ли это до задержанных, и если все-таки да — то в каком виде.
А еще каждое воскресенье мы ходили гулять по городу. Мы считали, что это единственный оставшийся способ показать, что мы есть. У меня было невероятное ощущение причастности к большей группе, чем твоя семья или твои друзья. Причастности к людям, которые живут с тобой на одной территории и разделяют одни ценности. За которые ты готов выйти из дома, несмотря на страх. Это очень сильное чувство — не похожее ни на суперклассный рок-концерт, ни на победу любимой команды. Наверное, если пытаться найти во всем этом мраке что-то хорошее, то оно будет именно там. Мы увидели сами себя — и мы поняли, что мы вместе. Несмотря на все, что происходит вокруг.
А происходило много всего ужасного. По воскресеньям интернет отключали. Только добравшись до дома, люди могли сообщить, что они в безопасности. Потом начинался мониторинг списков тех, кто был задержан — есть ли знакомые имена. Быстро сложился порядок действий: кому звонить в первую очередь, что делать, на что не обращать внимания. Я видела девочек, которые ходили с телефонами адвокатов, написанными на руках. Таких лайфхаков появилось очень много.
Летом и в начале осени еще было воодушевление, ощущение, что мы на правильном пути. Что наши ценности настолько чистые, светлые и справедливые, что плохо быть попросту не может. «Муры рухнут», это было очевидно.
К ноябрю все поменялось. Воскресные марши стали затухать. Начались суды над теми, кто неугоден власти. Начали приходить огромные штрафы. Люди были вынуждены уезжать из страны. Убили Романа Бондаренко. Это была черная волна страшных новостей, которые очень сложно объять умом. Так прошла зима.
А весной пришла апатия. Ну, очередной человек уезжает [в тюрьму]. Опять сроки задержания продлеваются. Белорусы привыкли, что дна нет — завтра его пробьют снова: очередную негосударственную инициативу разгонят, детский хоспис оштрафуют, владельцев бизнеса возьмут под стражу и заведут на них уголовные дела. Все это сформировало ощущение, что гайки закручены, закручены жестко, по-живому. И любое проявление несогласия, вплоть до вывешивания на окно белого листка, встретит наказание.
Когда задержали [Романа] Протасевича, я поняла, что хочу уехать. Стало ясно, что власть пойдет на все. И если мы в этом противостоянии руководствуемся принципами демократии, человечности, совести, знания, морали, то для другой стороны эти понятия отсутствуют. Для них нет ни закона, писанного на бумаге, ни нравственного закона внутри.
Очень пугает, что время моей жизни проходит в страхе. Я не могу делать то, что хотела бы. Пугает возможность преследования. Мне страшно находиться в своей стране. Но что-то держит и не дает запаковать чемоданы. Как будто, если мы уедем, это будет означать, что они победили. Что мы оказались не нужны. Очень не хочется с этой мыслью оказаться один на один. Слишком сильно внутри сидит Беларусь, чтобы своим отъездом признать бессилие.
Андрей Остапович
бывший следователь, основатель инициативы BYPOL, объединившей бывших белорусских силовиков
9 августа 2020-го я еще работал в управлении Следственного комитета по Минску. С восьми утра весь личный состав отдела находился на рабочем месте в связи с «усилением». Личный состав и руководство сидели у себя в кабинетах. На случай, если понадобится задействовать следователей для выездов на места происшествий — заодно мы якобы охраняли здание. Правда, ни оружия, ни даже резиновых палок у нас не было, при этом около 60% личного состава — женщины.
В тот день я впервые установил VPN, телеграм, подписался на [телеграм-канал] Nexta. Но в управлении интернет у нас, как и у всех, был отключен. У нас район на отшибе, ничего слышно не было, основные события того дня проходили в других местах. Информация о произошедшем стала доступна, только когда включили интернет. А что касается самого голосования, на досрочное я принципиально не пошел (понимал, что к чему), а в день «усиления» ты не можешь покинуть здание.
Каждый день до 16 августа я ходил на работу. Снова было «усиление», но в первую очередь [для работы на акциях протеста] задействовались ОМОН и милиция. Нас даже начали немного раньше отпускать, чем в воскресенье. Поэтому я смог ходить на митинги по вечерам.
С 15 на 16 августа у меня было суточное дежурство. Силовики в тот момент боялись, что режим может пасть. Омоновцы начали зачищать следы своих преступлений, удалять записи с видеокамер, приезжать на места происшествий. Люди осмелели, стали писать заявления по факту поврежденного имущества и причинения телесных повреждений [силовиками].
Я приехал на место происшествия по такому заявлению. Там были родители парня, сам он находился в больнице. Осматриваю машину, у которой пробили колеса и выбили стекла — кузов автомобиля в крови. А через 15 минут приезжает человек в гражданском и говорит: «Я от генерала такого-то, у меня приказ переговорить с потерпевшими». Начинает общаться с потерпевшими: «Мы возместим вам весь ущерб, не пишите заявление». Что называется, решает вопрос. А ты не понимаешь, что делать. Докладываешь руководителю, он говорит: «Я не знаю, что тебе делать. Хочешь — можешь на видео снять».
В семь вечера я вернулся с этого выезда. Снял пистолет, положил в сейф и понял, что надо принимать решение.
В воскресенье, 16 августа, должен был пройти провластный митинг. В рабочей группе в вайбере писали, что мы обязаны прийти. Когда составляли списки, я сказал руководителю, что пойду на митинг — но только на тот, который будет позже [то есть протестный]. Он подумал, что я отшутился, и отпустил меня домой, потому что я был после суток. Я сходил на митинг (не провластный), оставив рапорт об увольнении у себя в кабинете.
На следующий день уехал к знакомым в России — думал, на пару дней, но нет (силовики вывезли Андрея из России обратно в Беларусь, откуда он затем бежал в Польшу, — прим. «Медузы»). Тогда казалось, что победа неминуема. И хотелось быть причастным к этой победе, а главное — не быть причастным к преступлениям режима.
Когда я был в бегах, самым сложным моментом был 27-часовой переход [из Беларуси в Польшу]. Расстояние немаленькое, я заплутал. Устал очень сильно. Еще оставалось полпути, у меня болело все. Я шел, сильно злился и отвлекался от боли в мышцах, продумывая план, как я буду, грубо говоря, мстить этой системе — за то, как она со мной обошлась. Затем какую-то часть этих идей смог реализовать.
Я оказался в чужой стране, языка не знаю. Чем заниматься? Пошел волонтером в «Центр белорусской солидарности», где и началось формирование BYPOL. В центр обратился еще один сотрудник, который тоже вынужден был бежать. Мы с ним переговорили, он в инициативу не поверил, ушел. Но я понял, что, скорее всего, есть еще такие же. Мы провели пресс-конференцию, откликнулись несколько человек. Мы создали организацию для релокации сотрудников органов, которые еще в системе и колеблются, уйти или нет. Или для тех, кто ушел, и их начали преследовать.
Постепенно собралась команда. Потом к нам начала поступать информация [от действующих силовиков], мы создали телеграм-канал, где ее публиковали. Еще была активная стадия протестов. Люди хотели добиться победы — в том числе и внутри силового блока. Информации было много, благодаря этому удалось провести громкие расследования — убийств Бондаренко, Тарайковского. Это дало известность. Моя история на первых порах тоже помогала с рекламой нашей организации.
Где-то к началу зимы [2021-го] началась переходная стадия. Еще не началась активная стадия репрессий и уголовных преследований, вычисления всех подряд. Власти только-только справились с маршами. Им надо было перевести дух. Этот момент BYPOL активно использовал. Сливы аудиозаписей, расследования. Это держало режим в напряжении до весны. А потом он начал, как говорят, сдавливать кулак, чтобы привести все в состояние, которое было до выборов.
Это, конечно, невозможно. Это их [власти] начинает бесить, и они начинают совершать ошибки — с Протасевичем, с Олимпиадой и так далее. Мое мнение: режим сам себя потопит. Он неактуален и нелегитимен. Его не признает никто. Даже те, кто его сейчас поддерживают, понимают, что рано или поздно придет конец.
Я ушел из BYPOL. Я с 17 лет в погонах. Сначала учился в Академии МВД — это не просто получение высшего образования, это воинская служба. Потом пять лет в Следственном комитете, где, кроме работы, ничего не видел. И когда, наконец, получаешь свободу, уже никогда не будешь стелиться ни под какую команду. Как только появились нестыковки и мы [с другими членами инициативы] не сошлись в определенных моментах, я ушел, оставив полностью выстроенную структуру. Организация эффективна, инициатива рабочая, противостоит этому кровавому режиму. Неважно, кто там у руля, главное — результат. BYPOL может сделать большой вклад в победу.
Сейчас я просто живу. Наверное, впервые с 17 лет. Меня устраивает, что никто не знает, чем я занимаюсь. Ни старые знакомые, ни новые. Это дает мне преимущество перед властями, которые устраивают охоту на оппозиционеров. Когда я писал рапорт об увольнении, никто не мог предположить, что возникнет организация, что я на какое-то время стану медийной личностью. Просто так сложилось: где-то не сдался, где-то приложил усилия в меру своих возможностей, где-то помогли наши диаспоры и просто небезразличные к чужим страданиям люди. Затем по мере роста медийности появилась возможность создать организацию: к нам потянулись люди, потому что мы демонстрировали честную работу силовика, настоящего силовика.
Не считаю, что я ушел из политики. Я в ней и не был. И никогда в нее особо не рвался. Я считаю, что, если бы каждый, кто не поддерживает режим, немного поступился своими интересами и сделал хоть часть из того, на что он действительно способен, или выложился на полную, мы бы уже победили. Особенно это касается силовиков. Среди них было много тех, кто не поддерживал режим, но решил быть просто обывателем или оправдывал себя тем, что ничего сам не совершает — а потерять может многое.
Инна Зайцева
наблюдатель на выборах, активная участница протестов
Я была единственным на своем участке зарегистрированным независимым наблюдателем. Я была наблюдателем в своей школе — в Соколе, микрорайоне Минска. Я знала там всех. И все держали лицо, никто не пытался меня обидеть или выпроводить. Они не рисовали явку, сверяли ее со мной. Все было замечательно — пока не наступил основной день голосования.
Председатель моей избирательной комиссии сказала мне, что не пустит меня на подсчет голосов. Я ей говорю: «Так я же единственный независимый наблюдатель у вас на участке. Все остальные — школьные педагоги. Вы понимаете, что для жителей то, что вы меня выгоняете в сложившейся ситуации, означает недоверие к результату, вами посчитанному. Вы же так отлично себя вели, я могу вас только расхвалить». Она сказала, что ей все равно.
Тогда мы, активисты, поняли, что не все будет так приятно, как нам хотелось бы. Нас выпроводили в восемь часов вечера. Под дверями школы собралось очень много жителей, человек четыреста. Мы ходили вокруг школы, ждали результаты, смотрели в окна. Но стол, на котором велись подсчеты, отодвинули подальше. Члены комиссии вели себя как люди, которые украли миллион и делят.
По закону они обязаны были вывесить на видное место результаты выборов. А они не спешили. Десять часов вечера, мы скандируем «Результаты!» Вывешивают. Мы сначала: «Ура! Тихановская победила!» А потом смотрим — с разницей в 50 голосов. Погодите! 90% избирателей шли в белых одеждах, с белыми браслетами. Какие 50% там мог набрать Лукашенко?
Мы начали скандировать, они закрылись в школе. В это время председатель комиссии вместе с милиционером, который их охранял, вышел через заднюю дверь, прыгнул в машину — с нашими бюллетенями — и уехал. Мы были в шоке. Мы же этих учителей знаем. И эти менты живут в Соколе. Нас всех грубо обманули.
Мы пошумели, что все нечестно, и разошлись. Только после этого наши «бедные» педагоги смогли покинуть школу. Очень они нас боялись — хотя перед школой была не толпа маргиналов, а жители с детьми.
Тогда у меня не было сил ехать в город. Мы пообщались с независимыми избирателями с другого участка и разошлись спать. А наутро проснулись в изолированной стране, где нет интернета и куча слухов. Все друг другу звонят и говорят: били, избивали, стреляли. До выборов мы рассуждали, будет ли Лукашенко разгонять. Оказалось, что не просто будет разгонять — убивать будет.
10 августа я была в центре, все видела, бежала [от силовиков] вместе со всеми. 11-го мы ездили по городу и плакали — нам казалось, что на этом протест и закончится. Минск был пустой, абсолютно вылизанный. Люди боялись выходить из собственных домов.
Когда объявили первый воскресный марш, мы на него шли, не ожидая увидеть что-то грандиозное. И вдруг мы с мужем понимаем, что в метро много людей с белыми лентами. Мы вышли, идем. Кругом все радостные, уже кто-то кричит: «Жыве Беларусь!» Вдруг видим океан людей — с национальными флагами, в белых одеждах.
Следующий этап — ощущение победы. Мы были уверены, что все: мы победили. Просто потому что такое количество единодушных людей невозможно победить. Сейчас Григорьич [Лукашенко] по телевизору скажет, что все. Что он точно никак не сможет остаться при власти — и быстренько уйдет. Как-то так мы подумали.
Мы быстро поняли, что Лукашенко не хочет уходить. Но ждали, что его попросит кто-то из ближайшего окружения. Люди, которые дружат с головой, ему скажут: «Григорьич, ты трохи засидевся [немного засиделся]». Мы этого ждали, продолжая выражать свое несогласие. Писали посты в соцсетях, носили белые одежды, ходили на митинги. И ждали, когда что-то сдвинется.
Но Лукашенко окружал себя все более воинственно настроенными людьми. И они понимали, что выхода у них особо нет [кроме подавления протеста]. Ехать им на ПМЖ некуда в этом мире. И они не ушли.
А я продолжала ходить на марши в белом свадебном платье — как бчб-невеста. Мне казалось, что это прекрасный способ показать, что я точно против действующей власти. Я думала: раз уж я хожу на акции и могу получить дубинкой по голове или попасть на сутки, пусть это будет не зря.
Когда марши перестали быть театральными и стали очень опасными, у меня «случился характер». Я решила, что не сниму платье ни за какие коврижки. Это была устойчивая убежденность человека в том, что он имеет на что-то право, несмотря на происходящее вокруг. Я кричала, что в каком платье я хочу ходить, в таком и буду и никто мне не запретит.
Потом меня арестовали. Я была трое суток в ИВС [изоляторе временного содержания], в очень хороших условиях. Мне попались сплошь сочувствующие сотрудники органов. Они меня посадили в ВИП-камеру розового цвета, подкуривали каждые два часа, хорошо кормили, разговаривали исключительно вежливо и даже сигареты с собой дали.
Я поняла, что бчб-невеста зашла не только протестунам, но и сочувствующим сердцам с другой стороны. Но мое платье изъяли под предлогом, что им надо его сфотографировать. И не отдали. В итоге я вышла из ИВС в легинсах и болоньевой куртке на голое тело. Так закончилась история первого платья.
Но я человек упертый. Купила второе, так же его выкрасила и продолжила ходить — на районные марши, больших уже не было. Я ходила, пока наши доблестные милиционеры не устали писать мне протоколы. Было девять протоколов и три суда. Они перестали восхищаться моей настойчивостью, а стали за нее меня корить.
Еще у нас с мужем был коттедж под Минском, на доме висел флаг бчб. И большая надпись «Я/мы 97%» на весь фасад дома. Мы не соглашались признаваться, кто это сделал — имеем право не свидетельствовать против себя и близких родственников. Эта игра им [силовикам] тоже надоела, нас вызвали в РУВД. Муж мой был готов, с сумкой. Там его сразу отправили [в изолятор] на Окрестина, а мне прямым текстом сказали, что моим детям найдут с кем посидеть: «Инна Олеговна, мы устали вас жалеть, вы не успокаиваетесь. Или вы затыкаетесь и вас не слышно и не видно, или поедете вслед».
Мы с мужем обсуждали такой расклад, поэтому я взяла детей и через четыре дня уехала из страны. Новый год я встречала в Киеве, считая, что родилась под счастливой звездой. Все сложилось так, что мне удалось и очень громко выразить свое возмущение происходящим, и в то же время не потерять ни здоровье, ни свободу. Это удалось далеко не всем громко говорящим людям в Беларуси. Хотя на самом деле меня лишили дома — просто за то, что я ходила не в том платье.
От нашей семьи полностью отстали после того, как я выехала. Хотя я продолжала протестную активность, но из-за кордона мой голос звучит уже не так громко.
Мы окончательно перебрались сюда, купили скромный домик в украинском селе. И решили, что нам — для реабилитации — нужно в ближайший год заниматься его восстановлением. Создать что-то, результат чего мы можем увидеть. Потому что в протест было вложено очень много сил, поставлена на паузу вся жизнь. Полгода я жила только протестом. Считала, что это мой долг перед моими детьми, перед родиной — сделать все зависящее от меня. А после того, как я оказалась в Украине, мне пришлось полгода пить антидепрессанты и проходить терапию — просто чтобы начать снова улыбаться.
Петр
имя изменено
9 августа 2020 года мне повезло. После объявления результатов выборов на моем участке (якобы против Лукашенко проголосовало только человек тридцать) мы приехали в центр Минска на машинах — и уехали оттуда в два или три часа. А многие из знакомых возвращались домой пешком и попали в первую волну задержаний.
10 августа была еще одна ситуация. На площади Бангалор была большая пробка. Люди стояли, гудели. А потом прибежали омоновцы. Кто-то успел уехать, а я не успел: полностью разбили машину. Но мне опять же повезло, потому что меня всего лишь побили, но не задержали. Сказали: «Иди отсюда, демократ херов». Я впервые понял, что демократ — это ругательство в определенных кругах.
На одном из маршей я рассказывал эту историю знакомым, рядом шел мужчина. Он сказал: «Так что, тебе разбили машину? На тебе сто долларов!» Мне в тот момент много кто помог.
Сейчас понимаю, что, если бы я сел тогда [под административный арест], скорее всего, мне пришлось бы уезжать из страны. А пока такой острой необходимости нет. Но, как и все живущие в Беларуси, я задумываюсь об этом. Но как бы не стало поздно. Евреи в 1933–1934 годах тоже задумывались: может, стоит уехать из Германии? И те, кто уехал, были правы.
Я пока больше ни разу не попался силовикам, хотя был очень близко. Я не знаю, как я себя поведу после этого. У меня есть знакомый, который однажды попался — и потом решил больше ни в чем не участвовать, уделять время семье. Я его понимаю, потому что не знаю, через что он прошел. Обычно он говорит только: «Никому этого не пожелаю».
В Беларуси сейчас минимальная протестная активность: наклеить наклейки, флаг на дерево забросить. И друг друга поддержать. Ставки повышены. Но ничего не делать тоже плохо — значит, мы смирились? И готовы терпеть беззаконие, насилие, жестокость? Но мы же все читали хорошие книги про правильных людей, про добро.
Писать посты опасно. Наклейки клеить опасно — можно только в перчатках, чтобы не могли снять отпечатки пальцев. Флаги вешать опасно. С другой стороны, я вижу, что достаточно много людей ходят с белыми фитнес-трекерами и белыми часами. Хотя бы какой-то символизм протеста у нас остается. А если через месяц решат, что всех белых «браслетчиков» надо брать, — мы сменим эти браслеты на другие цвета.
В целом настроения грустные. Хотя все это, очевидно, вопрос времени. Система рушится, признаков этого все больше. Нет устойчивости. Что-то в любом случае будет меняться. И вера есть. Вопрос: хватит ли моральных сил держаться? Пока держусь, пока здесь, пока свободен.
Ощущение беспомощности очень давит на психику. Хочется хоть что-нибудь сделать. Я помню это ощущение на маршах — единение. Это было потрясающе. Ощущение победы. Ощущение, что нас много. Предчувствие будущих изменений. Мы все с таким воодушевлением друг другу рассказывали, какая будет классная новая Беларусь. Как мы приложим силы, чтобы все поменялось. Какие у нас будут мифы и легенды о женщинах, которые вышли защищать страну с белым цветком. Но пока Беларусь с черной дубинкой и усатой попой.
Ольга
имя изменено
Есть дни, которые помнишь удивительно отчетливо до малейшей детали. Мне запомнилось 9 августа.
Я живу в центре, но голосовать нужно было ехать на окраину Минска. В подъезде не смогла отстегнуть велосипед: заклинило замок. Из лифта вышел пьяный десантник (у меня классический старый дом, темный пошарпанный подъезд) и предложил помочь. Сходил домой, взял молоток и раздолбал этот замок. А потом спросил, куда я еду. Я говорю: «Голосовать». Он говорит: «Я тоже сходил проголосовал». И смотрит на меня вопросительно: мол, за кого? А я ж не знаю, за кого он голосовал! Мужик в тельняшке, татуировках, стремный такой. Я говорю: «Ну, за Тихановскую». Он такой: «Молодец, купи себе хороший замок». Оказалось потом, что он совершенно нормальный — но в тот день я его увидела в таком диком образе.
Я никогда особо не любила район Сухарево [в котором голосовала]. Он мне казался неинтересным. Но тот день изменил представление о нем.
Я приехала в Сухарево в майке с «погоней». И когда увидела очереди возле школ, поняла, какое количество людей пришло голосовать в одно и то же время со мной. У меня были слезы на глазах.
Приехала на свой участок. Иду в этой майке и понимаю, что мне все рады и улыбаются. Было много народа в вышиванках, бчб-одежде или одежде с символикой. Неповторимая была атмосфера. Я впервые увидела такое единство.
Проголосовала и поехала домой. Почему-то возникла судорожная мысль: «Надо снять доллары!» Ни в одном банкомате долларов не было — люди подготовились.
Дедушка-прохожий показал «виктори». Встретила крутую колонну мотоциклистов, человек 50–60, с бчб-флагами. Показала им «виктори», они посигналили в ответ. Потом встретила [близкого] человека, с которым ничего не страшно — это было актуально, учитывая, что нас ожидало.
Метро уже не работало. Мы пошли пешком. Пустые улицы, почти не было машин. И множество людей — мне показалось, что мужчин было побольше, — шли пешком в направлении центра. Мы встретились с друзьями, дворами вылезли к стеле (стела «Минск — город-герой» в центре города, — прим. «Медузы»). Там уже все было оцеплено.
На дороге, по которой мы пришли, в какой-то момент появилось огромное количество решительных людей. Люди включали фонарики на телефоне. Казалось, что мы — море из света.
Все ждали результатов. Интернет положили еще днем, кто-то ловил через VPN. Начали доходить новости типа «В Пинске ОМОН сложил щиты» — и вся огромная толпа орала: «Ура!» Мы стояли и ждали, что и у нас случится то же самое. Кто-то подходил близко к омоновцам и просил встать на сторону народа. Потом началась стрельба, начали теснить, но нас было очень много. Страха не было, была эйфория.
Когда нас начали гнать, отсекать кусками, мы стали уходить. Один раз я сильно испугалась, потому что потерялась в толпе. Мой спутник понял, что происходит, и вытащил за руку.
Нас дотеснили до здания КГБ, развернули обратно, и мы оказались в капкане. Все улицы перекрыты, кроме одной — мы идем по ней вверх, а там уже [силовики применяют слезоточивый] газ. Мы побежали, я неудачно приземлилась, начала болеть пятка. Но в состоянии аффекта я этого не замечала. В итоге нам удалось вырваться.
Сейчас бы мы — уже зная, что нам грозит, — наверное, сели в ближайшем подъезде и просидели там до утра. А тогда — конечно, пойдем за велосипедом [на котором я приехала]! А ведь он стоял совсем недалеко от стелы, где все кишело ОМОНом. Мы его забрали. Вокруг хаос, два часа ночи. Надо как-то попасть домой. Это был удивительный и странный трип.
Я иду с велосипедом, а на велодорожке стоят омоновцы, рядом автозак. Я, хоть мне было не по себе, позвонила в звоночек, им пришлось отойти. Все было перекрыто, мы еле-еле нашли, как пройти.
Встречаем очень красивого парня, в вышиванке и в крови — а он улыбается. Мы пытаемся выяснить, все ли с ним хорошо. Он как-то странно отвечает — мы подумали, может, контуженный? Выяснилось, что он француз, который говорит по-белорусски. Попал под осколки, но его уже осмотрели.
Дальше я поехала одна. Все было в ОМОНе, огромная колонна техники. Я еду, а мне в спину светят. Очень страшно — будто въезжаешь в военную зону.
Уже почти возле дома омоновцы били людей и загружали в автозак. Мужчину так сильно ударили ногой по голове, что звон удара был слышен на весь перекресток. Другой омоновец орал на девушку. Я в каком-то трансе еду прям к ним, и тут рядом со мной останавливается машина ГАИ, патрульный высовывается и кричит: «Дура, езжай домой!» Я сворачиваю во двор прямо перед автозаком; пока объезжаю дом, омоновцев уже нет. Они загрузили всех в автозак — хотя это была обычная пьяная компания, которые тусят возле ночника.
Я подъехала к девушке, на которую кричали, — ее трясло. Она была одета во все белое. Была пьяная и плакала. Я спросила, все ли ок, и посоветовала идти домой. И сама поехала. Было уже очень поздно.
Позже мы узнали, что в нашем районе происходила настоящая охота на людей. Забирали всех. Люди прятались под кустами, в подъездах, в ночных ларьках с шаурмой. Мы с моим спутником до сих пор считаем, что наши ангелы-хранители тогда работали не покладая рук — и нам очень повезло.
На следующий день я проснулась в восемь утра от того, что мне обрывали телефон. И близкие, которые хотели убедиться, что со мной все в порядке, и по работе — я работаю в онлайне, а интернет лежал.
У меня болела пятка, но мы вечером снова пошли в центр. Смешно вспоминать сейчас, но купили наколенники и туристические сидушки, которые якобы могли защитить от пуль.
В какой-то момент поняла, что больше не могу идти, сильно болела нога. Очень страшно было: стрельба, пробки, военные на бронированных автомобилях, газ. В итоге познакомились с пятидесятилетним мужчиной, похожим на Шан Цуна из Mortal Kombat, — он вывез оттуда и нас с подругой, и наших друзей.
По дороге мы видели, как ОМОН избивает и ловит людей. Мы тогда еще с символикой шли, не знали, что за нее могут избить до полусмерти. Белый браслет могут в горло запихнуть.
На следующий день узнали, что в центре убили человека. Вечером я никуда не пошла, потому что было страшно и я очень устала за эти дни. Казалось, что протест задавили. Помню, что в 11 вечера хотела вынести мусор, выглянула в окно — а там ОМОН гоняет людей.
На следующее утро проснулась в очень подавленном настроении и прочитала, что на улицы внезапно вышли женщины в белом с цветами. Это было пронзительно, важно и очень своевременно. Я сразу помчалась туда, чтобы поддержать. Это был поворотный момент для дальнейшего протеста. Тогда казалось, мы начали побеждать. Следующие два дня были абсолютно невероятными и выдающимся. Город гудел.
А дальше было несколько незабываемых месяцев — очень счастливых и очень грустных одновременно. Я была активной, ходила на марши и не только (но пропустила последние большие марши из-за ковида). Потом уже начались районные марши, а со временем и они сошли на нет.
У меня накопилось огромное количество историй за это время. Один раз меня чуть не арестовали после женского марша. Я тогда пустила в ход женское оружие — писк. Очень сильно кричала, а милиция была в штатском, два противных дядьки. Тогда еще люди не боялись. Видят — мужики винтят двух девочек во дворах. Бабушка прибежала, старенькая-старенькая, лет 80, и открыла нам подъезд. Казалось, что был пустой двор, а когда я начала визжать, все выскочили. Сейчас за такой поступок все участники, вероятно, получили бы уголовку.
Где-то после третьего марша начали хватать людей в больших масштабах. Ни дня без посадки. И вот ты просыпаешься в воскресенье, знаешь, что надо идти на марш. Лежишь час, два и не можешь подняться. Страх прижимает к кровати. Но как только выходишь, тебе сразу перестает быть страшно.
Сейчас страха нет, или мы с ним сжились. Скорее грустно, тревога периодически находит, когда сажают близких. Понимаешь — ты можешь быть следующей. Раньше мы ходили в майках с «погонями», с флагами по городу ездили. Сейчас это все запрещено. Но своих все равно узнаешь. По глазам, по песням, которые люди слушают, огромному количеству неочевидных для властей атрибутов. Это невозможно контролировать.
Думаю, что нам гораздо лучше, чем тем, кто с той стороны. Я не боюсь ни по городу ходить, ни обсуждать это с коллегами и друзьями. А они боятся прослушек, боятся, что их посадят. Если человек уходит из силовиков, сразу начинается его публичная порка. Общество запугано, но мы можем не лицемерить со своими близкими. У нас есть кому довериться, у них — нет.
До сих пор любой гражданский поступок дает много сил. Любое смелое действие, даже маленький знак, очень сильно поддерживает. Потому что понимаешь неимоверно высокую степень риска.
Сейчас они от нас добиваются, чтобы мы почувствовали похмелье, разочарование. Мол, нагулялись, накуролесились — теперь расплата. Но это неправда, нам навязывают это чувство. В августе мы увидели будущее, увидели себя настоящих, а потом нас опять вернули в прошлое. Они не понимают, что будущее неизбежно.
У меня подруга — психолог. Говорит, что раньше люди приходили и говорили про отношения — с мамами-папами, с мужьями. А сейчас — говорят про плохой сон. Но в итоге все равно упираются в ПТСР (посттравматическое стрессовое расстройство).
У меня самой срывало крышу. Дичь творила в отношениях, не могла работать. Зашкаливала то тревожность, то подавленность. Это я еще человек с относительно здоровой психикой — не подвержена паническим атакам, бессонницам. А тут бессонница была у всех. Мою подругу посадили, ей потом три месяца каждую ночь снилась тюрьма — лязганье дверьми, крики.
И ты всегда плачешь, когда сажают лично знакомого тебе человека. Я за этот год плакала столько, сколько не плакала за всю жизнь. Это же невозможно просто так пережить.
Последний год сильно изменил мое окружение. Я встретила множество смелых замечательных людей, но многие мои друзья вынуждены были уехать, кто-то сидит. Среда, которую выстраиваешь годами, рассыпается на глазах. Город пустеет, из него выдавливают жизнь и людей, которые эту жизнь создавали. Конечно, тех, кто прошел с тобой вот это время, ценишь в разы больше. И не перестаешь вдохновляться тем огромным количеством людей, о которых ты раньше и знать не знала.
После всех маршей у меня практически не осталось в Минске мест, которые не связаны с протестом. Здесь мы шли с другом во время этого марша. А здесь мы убегали. А здесь мы прятались. А сюда приезжали с цветами, здесь слушали концерт. Город весь в этих нервных точечках, ты — часть города. Как тут уехать? Держишься за это все. За боль, любопытство, любовь и уверенность в том, что правда на нашей стороне.
«Медуза» — это вы! Уже три года мы работаем благодаря вам, и только для вас. Помогите нам прожить вместе с вами 2025 год!
Если вы находитесь не в России, оформите ежемесячный донат — а мы сделаем все, чтобы миллионы людей получали наши новости. Мы верим, что независимая информация помогает принимать правильные решения даже в самых сложных жизненных обстоятельствах. Берегите себя!