Когда агрессию России против Украины называют «войной Путина», сразу же возникает проблема социологических опросов: как ни интерпретировать их результаты, поддержка вторжения действительно велика. Выстраивается довольно убедительная картина: сбитые с толку обыватели, воспитанные на советских ценностях, потребляющие пропаганду и никогда не державшие в руках загранпаспорт, — отличная социальная опора войны. Об этом говорят не только в Украине и на Западе, но и некоторые российские ученые и политики. Независимый исследователь, продолжающий работать в Москве, в статье для рубрики «Идеи» показывает, что эта картина, возможно, не соответствует действительности. И дело не только в том, что число отказывающихся отвечать на вопросы социологов велико, а значит, у нас может не быть адекватного среза. Проблема еще и в том, что те же опросы раз за разом показывают, что у богатых жителей России война с Украиной находит больше поддержки, чем у бедных. Осознанно войну поддерживают не «обыватели», а осведомленные и глобализированные элиты. Их вклад в поддержку войны огромен, но он систематически игнорируется, потому что из наших размышлений эти элиты вытеснены образом «испорченного народа».
В этом тексте есть мат. Если для вас это неприемлемо, пожалуйста, не читайте его.
Редактор рубрики «Идеи» Максим Трудолюбов
Спор о том, является ли война России против Украины «войной Путина» или «войной всех россиян», не закончится никогда. Пока идут бои, будут совершаться преступления, давая новые поводы для обсуждений и обвинений. После войны — по мере хода расследований — будут вскрываться старые преступления, и спор станет только напряженнее. В дискуссию будут вступать новые участники, не знающие, что говорилось раньше. Будут заново прочитаны старые книги и написаны новые. Будут бесчисленно много раз процитированы слова Томаса Манна о «хороших и плохих немцах»? Умные и не очень умные рассуждения на эту тему прозвучат снова и снова.
Всем россиянам, носителям русских фамилий, а возможно, и вообще русскоязычным людям нужно осознать, что вопросы к ним (к нам), к их (нашей) позиции по отношению к войне будут задаваться снова и снова, по кругу. И даже если этот вопрос не зададут вам, вы с большой вероятностью зададите его себе сами.
Не стоит забывать и о том, что у спора, чья это война, есть и политическое измерение. Те, кто собирается заниматься — когда появится возможность — свободной политической деятельностью в России, часто полагают, что позиция «война всех россиян» не пойдет им на пользу в борьбе за симпатии общества. Несложно представить, что формула «Война против Украины — это война Путина, и только» станет политическим лозунгом. Собственно, это уже так. В этом нужно отдавать себе отчет.
В любом случае от этого разговора не нужно прятаться. Сформировать осознанную позицию, честно отдавая себе отчет в своем выборе, важно каждому.
«Как это, блядь, возможно?» — десятки раз повторяет рэпер Влади в одноименной песне, написанной в 2022 году, после начала войны. «Я не понимаю, как такое возможно. Чтобы сейчас, в таком современном и прогрессивном обществе, могло происходить то, что сейчас происходит. Я не могу это понять. У меня не укладывается, к сожалению. Я пытался, наверное, как-то что-то себе объяснить, но я не нахожу ответов», — говорит журналисту выдающийся российский футболист Александр Кержаков. Даже спустя полтора года после 24 февраля происходящее все еще ускользает от понимания и выглядит неправдоподобным, как страшный сон. Но что именно мы не понимаем и откуда берется этот сновидческий эффект?
Казалось бы, пусть у кровавой войны против Украины нет причин и целей, у нее есть своя историческая и социальная логика. Во-первых, война находит объяснение в картине мира Владимира Путина и его окружения — в своеобразном историческом мессианстве российской политической диктатуры, расцветшем на почве геополитики и конспирологии. Во-вторых — в социальных представлениях и практиках российского населения, плененного, как мы привычно считаем, ресентиментом, империализмом, антизападничеством и склонного к насилию. Это единство власти и «народа» поверх голов прозападного меньшинства и делает возможной (некоторые считают, что и закономерной) иррациональную военную агрессию в Украине. Так, с теми или иными оговорками и деталями, мы объясняем себе войну.
Но что-то не сходится. Невозмутимо будничный тон социальной жизни в России после 24 февраля совсем не соответствует тому образу мобилизации и единства, который мы ассоциируем с нацией, ведущей тотальную войну в духе середины прошлого века. Дискуссия о фашизации российского общества, с которой весной 2022 года началось осмысление российского вторжения в Украину, быстро и незаметно сошла на нет. Если вы не живете в прифронтовых областях, следы войны на российских улицах, помимо вездесущей рекламы контрактной армии, найти довольно трудно.
Если вы встретили человека с Z на майке или заднем стекле машины, то есть открытого и активного сторонника вторжения в Украину и противостояния с Западом — и это не какой-нибудь начальник, не сотрудник пропагандистского СМИ и не актер Владимир Машков, то, скорее всего, на нем лежит печать неуспеха. Это росгвардеец на «Ладе Гранте», «Z-поэт», который жалуется на отсутствие господдержки и доступа к печатному станку или телевидению, патриотический блогер и его подписчик — которые вместе страдают оттого, что государство никак не возьмет их патриотизм на вооружение. «Зэт» — это в первую очередь знак социального реванша.
«Большое» же российское общество не поддерживает войну явно, но принимает ее как часть естественного социального порядка (социологи говорят о «большинстве непротивления войне»). Но кто отвечает за этот порядок, его воспроизводство и легитимацию? Это элиты, слой социального успеха. (Что такое элиты? Уровень социальной интеграции у людей из этого слоя выше среднего, а их капиталы — социальный, финансовый, административный, символический — обладают высокой степенью ликвидности, то есть свободно конвертируются друг в друга.) После 24 февраля часть российских элит уехала из страны, но бóльшая, подавляющая часть — осталась. Средние и мелкие чиновники, обеспечивающие функционирование военно-политической машины Кремля; окологосударственный бизнес, занявшийся импортозамещением и обходом санкций; верхний средний класс и руководство так называемых бюджетных организаций, вынужденные тем или иным образом демонстрировать лояльность войне, — это несколько миллионов человек, без видимого желания, но и без видимого усилия вписавшихся в моральную экономику военной агрессии. Жизнь не остановилась, отставок с начальственных постов почти не было, оптимизм предпринимателей зашкаливает.
Но как это, блядь, возможно? Легкость, с которой бóльшая часть российских элит приняла войну, — кажется, это и есть та загадка, о которой говорят рэпер Влади и футболист Кержаков.
Невидимые элиты и этика обогащения
О постсоветских элитах мы знаем удивительно мало — из нашего социального воображения они полностью вытеснены фигурой обывателя, «народа», с помощью которой российский образованный класс веками объясняет себе перипетии своей истории. Склонность к таким масштабным социологическим обобщениям сегодня подпитывается и результатами опросов: например, констатация, что войну поддерживает подавляющее большинство, 70–80% россиян, как бы снимает вопрос о ее причинах — можно считать, что это просто манифестация национального характера.
Но завороженность целым мешает разглядеть детали. По данным тех же опросов, в структуре поддержки «специальной военной операции» главную роль играют не «бедные», как естественно было бы предположить, а «богатые» люди. Например, по данным независимого социологического проекта Russian Field, систематически публикующего результаты своих опросов в разрезе материального положения респондентов, декларативная поддержка Владимира Путина, «специальной военной операции» и «частичной мобилизации», доверие к официальным заявлениям и даже готовность принять личное участие в боевых действиях прямо коррелируют с уровнем достатка опрошенных: лояльность тех, кто оценивает свое материальное положение как «высокое», на протяжении всей войны в среднем на 15–25% превосходит лояльность тех, кто оценивает его как «крайне низкое» и «низкое».
Вообще говоря, следует предположить, что, каковы бы ни были политические взгляды, уровень доходов более или менее соответствует уровню социальной интуиции и включенности в «большую повестку». И хотя более обеспеченные люди защищены от экономических потрясений сильнее, чем менее обеспеченные, они в то же время должны оценивать происходящее в более практическом ключе и острее ощущать влияние общего политического и экономического контекста на свои собственные перспективы. Однако, судя по результатам опросов, именно этого не происходит. На словах или на деле, главными сторонниками и проводниками войны в России стали не развращенные пропагандой и никогда не державшие в руках загранпаспорт «обыватели», как их привычно представляет себе образованный класс, а осведомленные и глобализированные элиты.
Но что это за люди? Как устроен успех в постсоветском обществе? Парадоксально, но самое сильное, самое заметное свойство постсоветских элит — это как раз их незаметность, непредставленность, исключая самое высшее начальство, в публичном поле. Российские элиты по преимуществу не являются элитами заслуг и общественного признания — это элиты коррупции, то есть тайных достижений, состояний необъяснимого происхождения и высоких заборов, которые их скрывают. Эти элиты существуют в патронально-бюрократической логике, даже если напрямую не связаны с государственной бюрократией: верхняя часть российского общества накрыта прочной сетью бюрократических и силовых клиентел, и паттерны бюрократического поведения давно распространились здесь за пределы собственно чиновничьего корпуса. Российские элиты, как правило, получают свой статус от патрона, вышестоящего, и потому их репутации не публичны, а социальная мифология, которая легитимизировала бы их успехи в глазах общества и даже своих собственных, попросту отсутствует. Постсоветские элиты — это класс невидимок.
Еще одна родовая черта этих элит — тотальный идеологический скепсис, признающий лишь право сильного и власть денег. Российские элиты — это элиты обогащения и консюмеризма, возведенных в степень мировоззрения. Личный материальный успех подчеркнуто противопоставлен здесь идеям общего блага и вообще социальному идеализму любого рода, которые не вызывают у постсоветских элит никакого энтузиазма, — к этому умозаключению легко прийти, просто оценив качество российской социальной инфраструктуры, от ЖКХ до так называемых ритуальных услуг.
Но отсутствие «идеалов» они совмещают с гиперлояльностью: российские элиты состоят из убежденных сторонников режима. Только лояльны они не потому, что разделяют идеологические пафосы действующей власти, а потому, что она обеспечивает стабильность социального уклада, бенефициарами которого представители элит являются. Открытой и культурно легитимной практикой для этих элит стало лицемерие, напоминающее об оруэлловском двоемыслии: записные антизападники вкладывают в образование детей и недвижимость на Западе, правоохрана занята рэкетом и террором, а цифры из налоговых деклараций на порядки занижают реальные состояния — слова радикально расходятся с делами, и в этом заключается социальная норма.
Но в той же степени она касается и самой государственной идеологии. Идеология может быть любой, ее содержание для элит вторично по отношению к социальной функции: присяга «официальным ценностям» — это всего лишь ритуал лояльности, плата за благополучие.
Негражданское общество и непростой советский человек
Нетрудно предположить, что эти «невидимые элиты обогащения и лицемерия» являются порождением так называемых лихих девяностых — периода раннего русского капитализма, вытеснившего с общественной сцены социальный идеализм советской эпохи. Так считает, например, едва ли не лучший знаток постсоветской бюрократии — Алексей Навальный («Путин — это и есть 90-е»). А нынешние левые назвали бы эти элиты элитами глобального неолиберализма (на страницах «Медузы» об этом не так давно писал социолог Григорий Юдин). Однако обе эти гипотезы неверны: постсоветские элиты — это специфическое наследие позднесоветского социального уклада.
Десять лет назад Стивен Коткин, один из самых авторитетных современных исследователей сталинизма (а также автор концептуального очерка распада СССР с заглавием «Предотвращенный Армагеддон», которое сегодня кажется несколько поспешным), и знаменитый польско-американский исследователь холокоста Ян Гросс опубликовали книгу «Негражданское общество: 1989 год и коллапс коммунистического истеблишмента» о крушении социализма в Восточной Европе. «Негражданское общество» — это советская номенклатура: верхняя часть государственного аппарата, партийная и военная верхушка и официозный культурный истеблишмент, образовавшие цельный социальный организм с общими ценностями и социальными стратегиями. Именно внезапный отказ «негражданского общества» от лояльности советской идеологии в конце восьмидесятых разрушил восточноевропейские коммунистические режимы так же, как банковская паника, bank run, разрушает банковскую систему, пишут Коткин и Гросс. Фокус на оппортунизме социалистических элит образца 1989 года они противопоставляют привычной картине триумфа антикоммунистической оппозиции на развалинах Берлинской стены.
Удачный термин «негражданское общество» стоит применять расширительно, имея в виду не только советскую номенклатуру, но элиты позднесоветского общества в целом — социально продвинутый городской класс, большое и малое начальство, включенное в круговорот административных, финансовых и символических обменов. Эти элиты формируются как бы в противофазе затухающему советскому проекту, их появление — само по себе форма этого затухания: идиосинкразия к советской риторической экзальтации и идеологической ритуализированности порождает в семидесятые годы новую, антиидеалистическую социальную этику, своеобразный советский утилитаризм. Питательной почвой для него оказались нефтяной бум, накачавший советскую экономику деньгами, и политика «разрядки», проделавшая дырки в железном занавесе, который скрывал от жителей СССР бурный рост потребительской экономики на Западе. В результате этот утилитаризм становится как бы параллельной, теневой этикой позднесоветского общества, его элит — этикой консюмеризма, получающего особое символическое напряжение в мире социалистического дефицита.
Но публичная сцена в СССР полностью занята советской идеологией и борьбой с ней, и потому культ частного социального и экономического успеха не получает там легитимирующей его социальной мифологии. Продолжая прилежно исполнять советские идеологические ритуалы, «негражданское общество» позднего социализма в действительности живет и развивается в тени, как бы вне пространства публично одобряемого социального действия. (В то же время в критическом, негативном обрамлении оно становится важнейшей темой культуры «застоя» — от жанрового кино, бесконечно разоблачающего серые схемы на овощебазах и швейных фабриках, до высокой прозы Юрия Трифонова, исследовавшего деградацию революционных идеалов и новое торжество «мещанства».)
Элиты позднесоветского консюмеризма до неразличения схожи с постсоветскими «элитами обогащения», что имеет простое объяснение: это одни и те же элиты и одна и та же этика. Ее апостолы — поколение семидесятых, вошедшее во взрослую жизнь с расцветом этики обогащения и оказавшееся на исторической арене в двухтысячные, когда с нее окончательно сошло идеалистическое поколение оттепели. Около 60% сегодняшней российской политической элиты, cогласно исследованию Марии Снеговой и Кирилла Петрова, вышло непосредственно из позднесоветской номенклатуры, а один из типичных представителей поколения семидесятых и вовсе стал президентом России.
По мнению Марии Снеговой, те представители сегодняшней политической верхушки, которые происходят из среды советской номенклатуры, несут с собой ее ценности. По мнению Снеговой, это «сталинско-брежневские идеалы», «служение государству», «представления о неизбежности агрессивного противостояния России с Западом», а также «взгляд на все постсоветское пространство как зону особых интересов России» и мечты о восстановлении сферы своего влияния «именно на территориях бывшего СССР».
Исследовательница считает исторической ошибкой отказ от люстраций в отношении номенклатуры в начале 1990-х и пишет о насущной необходимости провести их в будущем.
Между тем советское наследие в нашем обществе мы представляем совсем по-другому. Эти представления связаны с самой влиятельной и давно ставшей «общим местом» социологической гипотезой о существовании в СССР особого и доминирующего социального типа, homo sovieticus. Она была подробно изложена в книге «Советский простой человек», выпущенной в 1993 году Юрием Левадой и его коллегами по недавно созданному ВЦИОМу, предшественнику нынешнего «Левада-центра». «Советский простой человек», каким его из начала девяностых увидели социологи, — это человек ограниченный, инфантильный и завистливый, вверивший свою судьбу государству, стремящийся не выделяться, гибкий и лукавый, боящийся ответственности и руководствующийся во всем задачами выживания. В 1993 году казалось, что он сходит с социальной сцены, но дальнейшие наблюдения заставили Леваду и его соавторов радикально пересмотреть этот вывод: по их мнению, приспособляемость и устойчивость «человека советского» оказались настолько высокими, что поставили его в центр и постсоветского социального порядка. Что, в свою очередь предопределило торможение перестроечного импульса к демократизации, а затем и сползание России в авторитаризм. Позднее к главным свойствам «советского простого человека» социологи добавили придуманный когда-то Ницше ресентимент — своего рода комплекс социальной неполноценности, компенсирующий себя с помощью активного отрицания более успешных социальных образцов (собственно, «Запада») или даже с помощью агрессии по отношению к ним. Вот из чего состоит пресловутое «путинское большинство», те самые превратившиеся в мем «86%».
Вопрос о реальном существовании «человека советского» — это, как говорится в таких случаях, отдельная большая тема, давно ставшая предметом научной и публицистической дискуссии. И все же удивительно, как они непохожи — этот «советский простой человек» российской социологии, пленник патернализма и ресентимента, и «непростой советский человек» поздне- и постсоветских элит: вместо патернализма у него административное предпринимательство, бизнес с помощью и вокруг государства, вместо ресентимента — «символические дефициты», отсутствие возможностей для легализации собственных социальных успехов (отсюда, в частности, тяга начальства к научным степеням, также восходящая к позднесоветским социальным модам, штампование памятников знаменитостям).
Так или иначе, следует признать, что за сегодняшними российскими элитами стоит мощная, хорошо укорененная поздне- и постсоветская социальная мораль, которая сформировала устойчивый социальный уклад, успешно эволюционирующий уже примерно полстолетия. По сути, постсоветская эпоха стала эпохой «непростого советского человека»: коррупция оказалась фактически легитимизированной основой политэкономической системы, а этика обогащения вытеснила ценности социального и политического идеализма, который исповедовало поколение шестидесятых (его звездным часом стала перестройка).
Сегодня, несмотря на проблемы с символическим признанием и публичностью, «непростой советский человек» и «негражданское общество» занимают практически всю российскую социальную авансцену. А значит, это и есть то главное, что постсоветское общество унаследовало у советского, — не ресентимент и патернализм, и даже не имперское мышление, а сочетание специфической социально-бюрократической предприимчивости с политическим конформизмом, то есть с деполитизацией.
Эффекты деполитизации и моральная катастрофа
Картина мира «непростого советского человека» отрицает ценности политического участия. Демократическую машинерию он считает не механизмом, а декорацией. Отсутствие у постсоветских элит спроса на демократию привело к тому, что демократические институты в новой России быстро превратились в имитацию, а фальсификация результатов выборов стала массовой социальной практикой, главную роль в которой играет то же самое «негражданское общество» — мелкое начальство, директора школ и других бюджетных предприятий и тому подобное. Так в основе постсоветского социального порядка оказалась не публичная, а бюрократическая конкуренция, где главный рычаг — не общественное признание, а лояльность по отношению к вышестоящим.
Деполитизированные установки поздне- и постсоветских элит — это недоверие к политике как таковой или превращение ее в способ все того же обогащения. Эти установки лишили российский политический режим системы сдержек и противовесов. А символический вакуум, в котором пребывают эти элиты, освободил место для конспирологии и антизападничества, беспрепятственно ставших государственной идеологией.
Отказ «элит обогащения» от политических и интеллектуальных притязаний позволил российскому политическому режиму эволюционировать в персоналистскую диктатуру, в итоге оторвавшуюся от реальности и развязавшую кровавую войну в Украине. Именно такова формула, которая объясняет преемственность между позднесоветским миром и нашим трагическим сегодня, — их связывает общая социальная мораль, мораль обогащения и неучастия. Словосочетание «моральная катастрофа» кажется размытым публицистическим штампом, но в случае России 2023 года оно имеет конкретное социологическое содержание: причины войны в Украине лежат в плоскости социальной этики.
Еще о проблеме ответственности
Пределы лояльности и устойчивость режима
Лояльность «негражданского общества» режиму ограничена — как и в позднесоветское время, «непростой советский человек» и состоящее из таких, как он, «негражданское общество» напрочь лишены идеологических пафосов и прикрывают готовыми формулами свои коррупционно-бюрократические успехи. Десятки тысяч крупных и мелких начальников, чиновников, менеджеров, госпредпринимателей, встроенных в бюрократические клиентелы, экономически успешных, «уважаемых» людей, не способных легализовать, предъявить обществу свои успехи, — они готовы присягнуть самому людоедскому «национальному лидеру», «специальной военной операции» и черту в ступе, если те обеспечивают их положение и наделяют их новыми административными и экономическими возможностями.
Но это значит, что за высоким уровнем поддержки войны среди российских элит, который фиксируют опросы, стоит не идеологическая мобилизация, а инерция лояльности. Сейчас «непростой советский человек» все еще уверен, что власть Владимира Путина защищает «негражданское общество» и является гарантом его процветания. Однако где-то есть точка перелома, в которой он, как всегда молча, отвернется от радикализировавшегося режима, поставившего его благополучие под угрозу, и новый приступ «банковской паники» обвалит казавшуюся незыблемой политическую систему.
Правда, режим и сам, похоже, хорошо понимает, на чем основывается его поддержка, и пытается балансировать свои безумные амбиции с интересами «непростого советского человека». Столицы и крупные города, основной ареал его жизнедеятельности, преимущественно обходит стороной «частичная мобилизация» (и провоенная пропаганда в целом). С началом войны активно демонтируется антикоррупционное законодательство — обсуждается даже отмена закона о госзакупках. Одна за другой криминализуются раздражающие бизнес и чиновников экологические организации.
Ответить, удастся ли Путину удержать этот баланс, не легче, чем на любой другой вопрос о нашем будущем. Впрочем, еще труднее представить, как сложится судьба российского социального уклада и его хозяина, «непростого советского человека», на следующем витке истории, к которому мы стремительно приближаемся.
Что это за слова?
«Нет двух Германий, доброй и злой, есть одна-единственная Германия, лучшие свойства которой под влиянием дьявольской хитрости превратились в олицетворение зла. Злая Германия — это и есть добрая, пошедшая по ложному пути, попавшая в беду, погрязшая в преступлениях и теперь стоящая перед катастрофой. Вот почему для человека, родившегося немцем, невозможно начисто отречься от злой Германии, отягощенной исторической виной, и заявить: „Я — добрая, благородная, справедливая Германия; смотрите, на мне белоснежное платье. А злую я отдаю вам на растерзание“»
Почему мы его не называем?
Автор текста попросил не называть его имени по соображениям безопасности.
Важное уточнение про методику
Количество отказов отвечать на вопросы исследователей превышает 75%. При этом социологи дискутируют о том, насколько это влияет на качество опросов.