«Жестокие преступления — результаты жестокой политики» Интервью ученого-криминолога Якова Гилинского — о том, как война повлияет на преступность в России и как заниматься наукой в стране, где введена цензура
В начале 1970-х ученый-криминолог и юрист Яков Гилинский открыл для советской науки девиантологию — исследования отклоняющегося поведения людей и его причин, которые на тот момент уже были популярны на Западе. Он первым в стране начал анализировать то, как на преступления и самоубийства влияют социально-экономические факторы. Сейчас Гилинскому 88 лет, он преподает и продолжает работать в Петербурге. «Бумага» поговорила с Гилинским о последствиях войны, его детстве в блокадном Ленинграде и советской цензуре. С разрешения издания «Медуза» публикует этот текст полностью.
— В одной из лекций, рассуждая о природе преступлений, вы говорите: «Единственный источник преступности — это законодатель». Объясните, пожалуйста.
— Моя последняя большая работа на эту тему, которую сегодня большинство не понимает и не принимает, — это «Криминология постмодерна». У нас же никто не думает про особенности общества постмодерна: как они влияют на преступность, самоубийства, какое влияние на них оказывает социально-экономическое неравенство.
При этом в России, согласно статистическим данным, среди всех осужденных лица без постоянного источника дохода составляют 65–67%, а по убийствам и изнасилованиям — 72–75%.
В действительности нет деяний, преступных по своему содержанию. Преступление — это только то, что выдумало государство.
— Что это значит? В каком смысле государство «выдумало преступления»?
— Представьте себе первобытное общество, в котором еще не существует государства. Люди убивают, насилуют, в лучшем случае — воруют друг у друга кусочки мамонта. Все это преступления? Нет. Потому что их преступлениями не назвало государство — нет уголовного закона.
Я всегда начинаю курс у студентов с вопроса: «Назовите мне деяние, которое всегда преступно по своему содержанию». Как правило, мне называют убийство. Что такое убийство? Это умышленное причинение смерти другому человеку, статья 105 УК РФ. Тягчайшее преступление, с нее начинается вся особенная часть уголовного кодекса.
А теперь смотрите. Во-первых, за умышленное причинение смерти другому человеку на войне дают медали, ордена и присваивают звание героев. Во-вторых, в странах, где сохранилась смертная казнь, это профессия — палач, который получает зарплату за работу. В-третьих, это можно сделать в ситуации необходимой обороны: медали не дадут, но и в тюрьму не посадят. В-четвертых, в некоторых странах можно убить человека по его просьбе. Я имею в виду легальную эвтаназию в Нидерландах, Швеции, Бельгии, Швейцарии, четырех штатах Америки.
Так что же мы называем преступлением? Получается, мы называем так то, что то или иное государство записало в уголовный закон. А записывает оно только то, что оно считает нужным.
Отсюда второй вопрос криминологии: если это так, каковы основания криминализации деяния? У нас в уголовном законе есть такое основание — общественная опасность. Простите, а с чьей точки зрения? И что это вообще такое? Опять пример для студентов. В прошлом году в Париже представитель исламского мира отрубил голову школьному учителю. С точки зрения французов, общественная опасность велика. С точки зрения исламского мира, их представитель поступил правильно. Так что такое общественная опасность?
Помимо меня этой проблематикой также занимались мои коллеги из Екатеринбурга. В 2020 году они опубликовали книгу, где описали изучение основания криминализации в разных странах. Их вывод: «Главный миф криминализации — о возможности построения ее рациональной модели». Единственное основание криминализации — личное желание царя, императора, генерального секретаря ЦК КПСС, президента и так далее. Иначе говоря — власти.
Сегодня общемировая тенденция — криминализация как можно меньшего количества деяний, декриминализация всего того хлама, которым загружены уголовные кодексы разных стран и который каждого взрослого, включая меня, превращает в преступника.
— А это не приведет к обратному — росту преступности?
— Нет конечно. Когда люди совершают какое-то деяние, они не смотрят в уголовный закон. Они меньше всего думают о том, записано это где-то или нет, и не думают о наказании. Поэтому немецкий профессор Йешик из Института Макса Планка во Фрайбурге, где я с ним познакомился, в своей работе 1988 года — а он крупнейший специалист уголовного права в Германии — написал о необходимости отменить уголовный закон как несовместимый с правами человека и гражданина. Конечно, он понимал, что на практике это сегодня невозможно: ни одно государство на это не пойдет. Однако стремиться к этому нужно.
— Сегодня много говорят о возвращении смертной казни в России. К каким последствиям это может привести?
— Последствий очень много — и очень разных. Во-первых, мы окончательно вылетаем из Европейского союза, потому что на его пространстве смертная казнь осталась только в Беларуси. Во-вторых, приговаривать к ней начнут неугодных людей. В-третьих, как показывает статистика, после этого увеличивается количество тяжких преступлений.
Вот несколько примеров. Об этом еще в XVIII веке писал Чезаре Беккариа. По его словам, жестокие преступления есть результаты жестокой политики государства. Я не понимаю, писал он, как государство, которое борется с убийствами, само совершает убийства. О недопустимости смертной казни и последствиях тяжких наказаний также писал Карл Маркс, приводя статистику. В одной из работ он на цифрах показал, как после приведения в исполнение приговора к смертной казни происходит вспышка таких же преступлений. Жестокость государства порождает жестокость людей.
Одни из первых смертную казнь отменили Аргентина в Южной Америке и Австрия в Европе. В обеих странах сократилось количество тех преступлений, за которые могла быть назначена смертная казнь.
В России последний приговор о смертной казни был исполнен в 1996 году. С 2001 по 2021 год уровень убийств сократился в 4,6 раза. Хотим восстановить смертную казнь? Это страшнейшее дело с политической, криминологической, социологической и какой угодно стороны.
— Вы сказали, что большинство осужденных за тяжкие преступления — это люди без постоянного дохода. То есть государство какими-то мерами может повышать или понижать уровень преступлений и самоубийств?
— Это особая тема — тема включенных и исключенных. Все человечество и население каждой отдельной страны делится на включенных в активную социальную, экономическую, политическую и культурную жизнь и на исключенных из нее. Последних большинство, а у нас — подавляющее большинство. Исключенные составляют основную социальную базу девиантного поведения, потому что, оказавшись в числе исключенных, люди скорее покончат жизнь самоубийством, скорее совершат преступление, уходят в алкоголь или наркотики и так далее.
Поэтому основная социальная задача государства — сокращать уровень социально-экономического неравенства, обеспечить каждому возможность повысить свой социальный статус.
— Ваше детство пришлось на блокаду Ленинграда. Какие воспоминания и мысли о том времени вы в первую очередь передаете поколению, которому сегодня преподаете?
— Передавать я никому ничего не собираюсь, потому что все равно это не понять. Сейчас, вспоминая о блокаде, я порой думаю, что ее будто бы не было.
Всю блокаду я провел в Ленинграде. В учебный год 1941–1942-го я пошел в первый класс. Я очень не любил школу, а еще больше не любил детей — старался с ними не общаться. Для меня мои сотоварищи в первом классе были страшнее немецких бомбежек и обстрелов.
Когда начинался сигнал воздушной тревоги, я старался убежать из школы. После того как стреляли наши зенитки, на землю падали горячие осколки. Я их собирал. Что-то из этого в свое время забрала моя дочь для школьной выставки. Другие остатки моих осколков хранятся в музее Института прокуратуры, где я работаю до сих пор.
В 1941 году у нас, что было удивительно для Ленинграда, была отдельная трехкомнатная квартира на 6-й Красноармейской. Но жили мы только в одной комнате, отапливая ее буржуйкой. Зима была очень холодная, за минус 40 градусов.
Еще помню, как, спускаясь, перешагивали через труп, который лежал несколько дней посреди лестницы. А однажды, когда стало потеплее, наверное уже весной 1942 года, я сидел на окне и увидел, как проехала машина, покрытая брезентом. Потом ветер распахнул его — и я увидел гору трупов. Эта машина собирала их по городским улицам. Но самое страшное из того времени — это, конечно, голод.
— Как пережитое в блокадные годы определило вашу судьбу?
— Я думаю, никак. Независимо от событий тех лет я очень много читал. До первого класса изучил почти всю русскую литературу: Пушкин, Тургенев, Лермонтов, Гончаров и так далее.
Лермонтова я любил больше, чем Пушкина.
«Прощай, немытая Россия, / Страна рабов, страна господ, / И вы, мундиры голубые, / И ты, им преданный народ…» — я цитирую эти строки до сегодняшнего дня.
Когда появилась возможность читать зарубежную литературу, я перешел на нее. Это в большей степени отразилось на становлении моей личности.
— Вы застали Сталина. Кем он был для вас — школьника и студента?
— Для школьника Гилинского товарищ Сталин был великим вождем. Когда он умер, я, как идиот, хотел ехать на его похороны в Москву. В одном из старших классов я написал в своем дневнике: «Как же товарищ Сталин не понимает: он такой великий, такой мудрый, а всюду говорят только о нем. Ну это же как-то не очень хорошо». Это был первый проблеск понимания чего-то в этой жизни. После школы я столкнулся с тем, с чем мне полагалось столкнуться: из-за моей фамилии я не мог попасть ни в один вуз.
— Из-за сталинской политики антисемитизма? Расскажите подробнее, пожалуйста.
— Тогда я выбирал между философским и юридическим факультетами. Однако у меня хватило ума понять, что философский в 1952 году — это… В общем, решил поступать на юридический.
То, что я не попаду в ЛГУ, я уже понимал, поэтому решил попробовать поступить в Юридический институт имени Калинина — это все-таки не университет. Естественно, меня провалили. По истории я ответил на 13 вопросов из 14, а по географии назвал не все места ссылок товарища Сталина. Потом «агентура» мне донесла, что при обсуждении моей кандидатуры на поступление говорили: мало того, что он еврей, так еще и за русского себя выдает. Притом что моя мама — русская, бабушка — русская, дед — украинец, а еврей — отец. Хотя похоже, что с его стороны есть и поляки, потому что фамилия Гилинский — польская. Таким образом, я космополит по крови и космополит по убеждениям.
В итоге я попал на заочку на геофак Герценовского университета. А когда товарищ Сталин сдох, мне позвонили из Юридического института имени Калинина, сказав, что, если я еще хочу у них учиться, нужно прийти к директору. Я кинулся туда, был зачислен заочником, а через день институт был ликвидирован. Так я чудом оказался в ЛГУ, потому что уже был в списках университета, и окончил его за три года с отличием.
— Как вы относились к советской армии тогда и как относитесь сейчас?
— Видите ли, в чем дело. Во время войны, когда нас освобождала советская армия, мой отец прошел от Ленинграда до Берлина. Как я могу относиться к советской армии? Конечно хорошо.
А вообще, к любой армии я в принципе отношусь плохо. Я пацифист, я против любых войн — под какими бы названиями они ни велись.
Сам я не служил. Сперва уклонялся, а потом мне помогла открытая форма туберкулеза легких. Дальше — белый билет и никакой армии.
— В каком году у вас обнаружили открытую форму туберкулеза? Как вы ее вылечили?
— Заболел туберкулезом я где-то на первом курсе университета. Это была открытая форма с кавернами. Глушили антибиотиками, был пневмоторакс. А окончательно вылечился я, став моржом, работая в Ленинградской области и всю зиму окунаясь в прорубь.
— В воспоминаниях вы пишете, что после вуза, в конце 60-х — начале 70-х годов, много ездили по СССР. Какой была страна в те годы?
— В ту пору я немного был стажером — следователем прокуратуры, секретарем суда, но больше всего, конечно, работал адвокатом по уголовным делам. Соответственно, по стране я ездил в командировки. В одной из них я полез в горы, где на высоте три тысячи метров я познакомился со своей супругой Наталией Николаевной. Но юмор был в другом. Дело в том, что Наташа — она такая же петербурженка, как и я, но, наверное, еще более древняя. Она жила на Невском, 3, я работал в коллегии адвокатов на Невском, 16. А познакомились мы на Алтае… Ирония судьбы.
Какой я видел страну в те годы? Тогда я еще не бывал за границей, поэтому видел ее более-менее приличной. Тем не менее я видел абсолютно пустые полки в магазинах. В Ленинграде все еще было более-менее, но не в регионах.
Однажды, оказавшись в Тамбове, я понял, что в городе нет никаких продуктов. Москвичи, которые были со мной, в отличие от меня, об этом знали и подкармливали меня кофе, хлебом и копченой колбасой.
Потом я был в командировке в Красноярске. Меня встретили, привели в гостиницу, показали холодильник с продуктами. Я посмотрел на них и говорю: «Все заберите, я куплю продукты сам». А они мне: «Яков Ильич, вы были у нас в магазине?» Ну, я пошел в магазин. А там — пусто. Точнее, не совсем так. Мне запомнилось два продукта: тухлый лук, от которого воняло просто немыслимо, и банки борща с прогнившими крышками. В какой-то момент меня решили покормить и повезли в столовую Красноярской ГЭС. Тогда это было одно из крупнейших предприятий в СССР. На обед давали бульон, в котором плавали две или три фрикадельки, и сто граммов сметаны — она была только для работников Красноярской ГЭС.
Вот такие впечатления. В те годы хорошо поесть можно было в Прибалтике, азиатских республиках и Грузии.
«Медуза» заблокирована в России. Мы были к этому готовы — и продолжаем работать. Несмотря ни на что
Нам нужна ваша помощь как никогда. Прямо сейчас. Дальше всем нам будет еще труднее. Мы независимое издание и работаем только в интересах читателей.
— А как формировались ваши научные интересы?
— После вуза я на 10 лет ушел в адвокатуру, поэтому заниматься наукой не было времени. Тем не менее я написал кандидатскую на тему «Исполнение приговора как стадия советского уголовного процесса». Моя научная руководительница сказала, что первая глава какая-то непроцессуальная, и посоветовала дать ее почитать профессору [Михаилу] Шаргородскому — главе Ленинградской уголовно-правовой школы. Тот прочитал, заключив, что все нормально. Так я защитил диссертацию. Причем это происходило одновременно с процессом, на котором я защищал «изменницу родины». Из-за меня пришлось перенести одно из заседаний. Потом я уже полностью ушел в криминологию, по которой впоследствии написал докторскую диссертацию.
— Как заниматься наукой в стране, где подавляют свободомыслие и существует цензура?
— Это, конечно, сложно. Об этом говорил профессор Шаргородский: «Вы можете писать все что угодно. Только в предисловии у вас должна быть ссылка на товарища Ленина, а в послесловии — на последний съезд ЦК КПСС». В ранних работах мне пришлось прибегать к этому рецепту. Правда, на Сталина я никогда не ссылался.
Конечно, я писал далеко не все, о чем думал. Я и сейчас могу писать не все. Но то, что я когда-либо писал, — это была правда.
— Как изучать преступность в стране, в которой идеологически ее не существует?
— Я не знаю… Как-то изучали, как и девиантологию, отцом которой меня считают в России. О ней я прочитал в 60-х годах в зарубежной литературе, посвященной отклоняющемуся поведению. Тогда я понял: зачем заниматься одной преступностью, когда есть разные виды девиантного поведения — наркомания, проституция, самоубийства и прочее?
Несмотря на то что в СССР ничего подобного не было и не могло быть — это были «буржуазные пережитки», — мои первые большие статьи на эту тему вышли в 1971 году в издательстве ЛГУ. Сам не знаю как, но как-то проскочило. Вообще, в Ленинграде и в РСФСР никаких цифр — статистики, результатов исследований — публиковать было нельзя, поэтому чаще всего публиковали статьи в Эстонии.
Слово «девиантное» я тогда писать не мог, потому что была борьба с космополитизмом. Галоши надо было называть мокроступами (шутка!). Полученные в ходе исследований цифры писали буквами, авось цензор не заметит. Одну такую цифру в московском сборнике опубликуем, вторую — в иркутском и так далее. Поскольку техники никакой не было, все буквально на коленях обсчитывала Наталия Николаевна. У нас с ней совместные работы: у нее несколько по ее специальности (оптике) и еще несколько — по самоубийствам.
Это уже после девиантология начала развиваться как научное направление. Сегодня даже в системе МВД есть девиантологический журнал.
— В этом году Госдума планирует рассмотреть проект закона о запрете «пропаганды гомосексуализма» среди взрослых. Как вы к этому относитесь?
— Как я могу к этому относиться? Я неоднократно выступал устно и письменно на конференциях и на других площадках. Может быть, некоторые считают, что я гомосексуалист… Наташенька, я не гомосексуалист? (Наталия Николаевна смеется.)
Это очень интересная история. Когда началась горбачевская свобода, у нас в Ленинграде на Невском проспекте ежегодно проходили демонстрации Christopher Street Day. Гомосексуалисты считают святого Кристофера своим покровителем. Одновременно с этим в доме культуры, тоже где-то в центре, собирались ученые: психологи, социологи, врачи и так далее, которые обсуждали гомосексуализм. В том же ДК, но этажом выше проходила выставка художников-гомосексуалистов. Это нормально! Как я могу сейчас относиться к этому?
— Как вы считаете, почему очередной возврат к этой теме на уровне российских законодателей возник именно сейчас?
— Это очень страшный момент. Это возвращение к дореволюционному, царскому отношению. Мы уже давно где-то в XVI—XVII веке по всем позициям. Это одна из позиций.
Я достаточно свободно пишу о нормальности гомосексуализма. О том, что должна быть декриминализирована статья об организации проституции. Проституция — это продажность, она была, есть и будет, пока существуют товарно-денежные отношения. Продаются политики, ученые, журналисты, писатели, девушки, мужчины. Нехорошо, но нормально. И кстати, продажа политиков намного опаснее продажи в области сексуальных отношений.
— В одном из своих текстов вы пишете, что после 2014 года у вас обострилось резко негативное отношение к месту проживания. Расскажите, почему этот год утвердил вас в такой мысли? Ваше мнение с тех пор поменялось?
— Я бы не хотел говорить об этом. Тогда я не мог предвидеть 24 февраля [2022-го].
— Какими будут социальные последствия этой войны и кризиса в России?
— Социальные, экономические последствия будут тяжелыми. Но я юрист. Два слова о преступности. Любые прогнозы в этой области очень относительны. Например, с конца 50-х годов до конца 90-х — начала 2000-х преступность росла во всем мире. А с конца 90-х — начала 2000-х она снижается во всех странах. Кто ответит на вопрос, почему так и когда наступит следующий подъем?
В России, я могу сказать точно, перелом наступил в 2001–2006 годах. В 2001-м — по убийствам и целому ряду тяжких преступлений, в 2006-м — по всем остальным (наблюдалось сокращение краж, грабежей, разбойных нападений в шесть, а то и десять раз). До каких пор это продлится — я не знаю. Это с одной стороны.
С другой стороны, конечно, сегодняшняя ситуация в стране должна повлечь рост и самоубийств, и преступлений против собственности (до 2021 года включительно они падали). Как я уже говорил, основная масса преступников, которые совершили то, что записано в уголовном законе, — это лица без постоянного источника доходов. Поэтому экономический кризис, безработица прямо на это влияют. Однако надо понимать, что это гипотеза.
— Сегодня мы наблюдаем, как февральские события разделили наше общество на сторонников и противников принятых решений. К каким последствиям ведет подобная поляризация общества?
— Раскол абсолютно безусловен. Он проходит и через моих коллег, знакомых, родственников.
Что касается последствий — гражданской войны не будет. Люди не способны уже давно ни на что подобное. Опять же вернемся к Лермонтову: «Страна рабов…»
— В вашей жизни был момент, когда вы, живя в России, чувствовали себя абсолютно свободным?
— Конечно. С 1989 по 1999 год. Я чувствовал себя не просто свободным. Вы же не затронули самого главного вопроса: «В чем наше счастье?» В поездках! В то десятилетие мы объездили весь мир! Кое-где я был без Наташи, кое-где она без меня. Наташа, например, в Африке была, а я не был. Мы были во всех европейских странах, кроме Исландии. В Париже я чувствую себя в сто раз лучше, чем здесь. Я всегда считал этот город символом свободы, даже в ту пору, когда никуда не мог поехать. В студенческие годы я писал в своем дневнике: мою жизнь без Парижа прошу считать недействительной. Когда я впервые оказался во Фрайбурге — а там я прожил в общей сложности года полтора, — я на два дня вырвался в Париж. А потом мы уже с Наташей, как полагается, поехали во Францию. Я даже завещал развеять свой прах над Сеной. Теперь даже это невыполнимо.
— Почему вы не уехали?
— Потому что дурак. Когда появилась возможность всюду ездить, все писать и все публиковать — ну зачем уезжать-то? При всех ошибках властей, это была свобода. А сейчас уже поздно, нам это не под силу.
— Как вы считаете, что нужно сделать молодому поколению, чтобы почувствовать эту свободу?
— Уехать. В России нет перспектив на несколько поколений.