Александр Градский как явление природы Юрий Сапрыкин рассказывает о музыке и жизни одного из самых невероятных русских музыкантов последних десятилетий
Александр Градский умер, и звучит это так, будто огромный айсберг откололся от материковых льдов и ушел в далекий дрейф. От него всегда было такое чувство — чего-то бесконечно своего, накрепко впаянного в здешний контекст, хорошо известного и никогда не пропадавшего с глаз, но при этом не изученного, слишком большого, совсем отдельного. Явления не культуры, но природы.
То, что в разговоре о Градском сразу напрашиваются гидрологические метафоры, не случайно: водно-корабельная тема в его творчестве, что называется, раскрыта. Песня о лодке из «Своего среди чужих», песня моряка из «Голубого щенка», неожиданный поздний кавер на «Ol' '55» Тома Уэйтса — «Ливни на море», песня рыбы-пилы, в конце концов («в чем-то я сам рыба-пила», признался он однажды в интервью Илье Овчинникову). Градский — как гигантский круизный лайнер, которому некуда спешить; где бы он ни был, он всегда на своем единственно правильном месте.
Голос в три с половиной октавы, факультет академического пения в Гнесинке и класс композиции в Консерватории, статус исторически первой советской рок-звезды, помноженный на широкомасштабные композиторско-исполнительские способности (список инструментов, на которых играет Градский на своих сольных пластинках, неизменно занимает на конверте несколько строчек). Это, наверное, единственный человек, кто мог — почти одновременно — петь на концерте памяти Башлачева и в опере Римского-Корсакова на сцене Большого, в любом контексте играя в свою игру (как на телевизионных концертах Пахмутовой в Доме союзов, где ему разрешали выступать с длинными волосами и в темных очках). Градский знал себе цену, и эта цена всегда находилась на историческом максимуме — отсюда и его обаятельное барство, и обезоруживающая доброта, и крутой нрав, о которых сейчас вспоминают знакомые и очевидцы.
В книжке о Градском журналиста Евгения Додолева есть эпизод, когда герой повествования оказывается в эфире программы «Пресс-клуб», где столичные журналисты дружно изничтожают только что вышедших по амнистии гэкачепистов — на что Градский требует от собравшихся извиниться перед приглашенными политиками, а затем демонстративно покидает студию. В 1994 году этот «антидемократический» демарш требовал известной смелости. У Градского было неудобное мнение по любому поводу, которым он не стеснялся поделиться, — нет сомнений, что все наши нынешние некрологи он откомментировал бы так, что редакция не смогла бы опубликовать комментарий по цензурным соображениям.
У Макаревича была когда-то песня про старый боевой парусник, превращенный в развлечение для туристов, — с моралью «чтобы не стать этаким вот музеем, в нужный момент лучше пойти ко дну». Вопреки этой максиме, Градский довольно быстро стал музеем самого себя, но при этом продолжал активнейше бороздить просторы. Поразительно, насколько рано и как скоро он сделал все главное: подводящую жизненные итоги пахмутовскую песню про «первый тайм мы уже отыграли» он впервые исполняет в 26; в момент записи трека «Замыкая круг» — сводного хора официально признанного рока, где Градский на правах безусловного патриарха, — ему 38.
Уже в этом патриархальном статусе он бесконечно носится с новой генерацией артистов, для которых он не то что бумер, а — по тогдашним меркам — просто ископаемый динозавр, отбирает рок-лабораторскую молодежь на фестивали «Рок-панорама», пишет в «Юность» некролог по Башлачеву (сохранились, скажем так, несовпадающие воспоминания о визите А. Б. к А. Г., но знакомство, несомненно, было, и симпатия определенно осталась), запускает на первой кнопке Всесоюзного радио «Хит-парад Александр Градского», через который во все радиоточки страны попадают еще не вышедшие на стадионы «Кино», «Алиса» и даже Юрий Наумов. И уже в новую эпоху — многочасовые концерты-ретроспективы, собственный театр с нескончаемой стройкой и несбывшимися мегаломанскими планами; наконец, заседания в жюри шоу «Голос», где Градский затмил, кажется, всех участников любых сезонов — выступая в амплуа не деда, не отца родного, но какого-то «моего американского дядюшки», сочетающего сарказм и язвительность с самым искренним участием.
Вспоминается еще один судомодельный образ: дредноут, идеально оснащенная и безупречно защищенная морская машина, оказавшаяся слишком громоздкой уже для сражений Первой мировой.
Градский — из первого поколения музыкантов, инфицированного The Beatles, и, видимо, нашедший для этого влияния самое эффектное сценическое воплощение. Но для людей, по возрастным или географическим причинам не заставших выступления его первых групп «Славяне» и «Скоморохи», не осталось никаких тому доказательств. Выпущенные позже на «Мелодии» «Синий лес» или «В полях под снегом и дождем» — изумительные образцы советского барокко-фолка, однако в записи они явно не передают тех впечатлений, о которых свидетели вспоминают сейчас в фейсбуке: «Когда группа заиграла и Градский запел „Царь и бог, скоморох“, я улетел туда, откуда до сих пор не могу и [не] желаю вернуться».
Корпус его концептуальных альбомов 1980-х, исправно издававшихся на «Мелодии», — песенные циклы (сам автор называл их сюитами) на стихи Беранже и Бернса, Рубцова и Элюара, Маяковского и Пастернака, Набокова и Саши Черного, плюс отдельно стоящие «Русские песни» 1980 года — богатая, цветуще сложная музыка, к которой приложимы приставки «симфо-», «арт-» и «прогрессив-»; музыка, как будто специально записанная для того, чтобы будущие поколения сложили ее на десктопе в отдельную папку, требующую внимательного изучения, но вечно откладываемую на потом. (Как кажется сейчас, Градский предпринимает невозможную попытку — сочинить в одиночку некий воображаемый русско-европейский рок-канон, в котором Рубцов и Элюар действительно могут идти через запятую, а просвещенное почвенничество и русская тоска соединяются и с арт-роковой изощренностью, и с лунной меланхолией Роберта Уайетта, и с просветленным спокойствием Брайана Ино.)
Те работы, которые он сам, очевидно, считал главными — монументальные рок-оперы «Стадион» и «Мастер и Маргарита», — вышли в тот момент, когда для этой монументальности уже не было своего слушателя (если он вообще когда-то был). В 1985-м Градский публикует в «Юности» предварительный мемуар «Записки пожилого юнца» — он уже полтора года записывает «Стадион» и в какой-то момент, отвлекаясь от описания студийного процесса, с горечью замечает: «Маленький мой сын хитро поглядывает на меня. Какая музыка увлечет его? Не скажет ли он мне свысока: „Папа, ты ничего не понимаешь, ведь это самый модерн: хряки-таки-пуп, чи-храки-таки-ляп, чилякотупотап. Отстал ты, папуля, пора тебе в тираж“…» (36 лет прошло, а этот «чилякотупотап» я помню без гугла. В целом при перечитывании «Записок» становится ужасно жалко, что Градский так мало занимался прозой).
Наверное, это влияние траурных новостей, но только сейчас становится заметно, как много у Градского о смерти — гораздо больше, чем о море и кораблях. Реквием по Высоцкому — «его высь иже в небеси, ну а тело в земле». «Песня о птицах», «Я умру в крещенские морозы», «Вы жертвою пали», трек про «могилу в ограде безразличья» из невероятного альбома «Сама жизнь». «Жил-был я», песня Давида Тухманова на стихи, сочиненные уже безнадежно больным Семеном Кирсановым. Ленточка моя финишная, все пройдет, и ты примешь меня.
Градский поет об этом — как часто и о многом другом — с усталой отстраненностью; он вообще много работает в холодном спектре, в диапазоне от печали до презрения, достаточно услышать, как он цедит сквозь зубы текст Вознесенского в песне «Я Гойя» — «глазницы воронок мне выклевал ворон, слетая на поле нагое»; это просто воплощенный в музыке лед. И тут же — застывший голос как будто совершает акт самосожжения, рвется вверх, уходит в вертикальный взлет. Ощущение внезапного и неудержимого полета — самое захватывающее в музыке и голосе Градского, этому его умению трудно подыскать аналоги. Переключение из положения остывшего огня в режим огненного парения происходит за долю секунды, можно физически ощутить, как ставшая звуком душа рвется наружу, преодолевая сопротивление атмосферы, куда-то в мировой эфир. Вырывается, поднимается, улетает.
Теперь уже навсегда.