Перейти к материалам
истории

Постановочными снимками можно обстреливать — как из орудий Мы попросили российских фотожурналистов выбрать любимые снимки времен Великой Отечественной — и рассказать их историю

Источник: Meduza

Современные российские фотографы Сергей Максимишин, Юрий Козырев и Нигина Бероева по просьбе «Медузы» выбрали три снимка о Великой Отечественной войне — и рассказали, почему эти кадры поражают их. А также с чем сталкиваются фотографы, когда едут снимать сегодняшние конфликты.

Сергей Максимишин

О фотографии Дмитрия Бальтерманца «Горе»

Дмитрий Бальтерманц / ТАСС

Я родом из Керчи, жил там и закончил школу. Место, которое изображено на фото — это поселок Багерово под Керчью. На фотографии противотанковый ров, который был построен для того, чтобы не дать немцам пройти. Но они прошли и захватили Крым.

Немцы развесили в Керчи приказы, которые предписывали евреям всех возрастов собраться на Сенной площади и взять с собой запас продуктов на три дня и носильные вещи. Было объявлено о переселении евреев. Пришло несколько тысяч человек, их провели через регистрацию. Во время регистрации у них требовали ключи от квартир с подробным указанием адреса, а потом их затолкали в камеры городской тюрьмы. Кормили солеными бычками (бычок — это такая рыба керченская, самая дешевая), а через три дня их стали грузить в бортовые автомобили, ставили на колени в кузов и отвозили в это самое Багерово. Там их расстреливали — а люди до последнего думали, что их повезут работать. Когда они спрашивали, куда нас везут, им говорили — в колхоз.

Надо еще сказать, что немцы там же расстреляли не только евреев. Было нападение на какого-то немецкого офицера [и его убийство советской разведгруппой], обвинили крымских татар, русских. То есть там лежали не только евреи. Еще, кроме евреев — это очень важно, — там были крымчаки. Крымчаки — это такой крымский народ, они евреи, но тюркоговорящие, то есть это этнически не те евреи, которые пришли в Крым с присоединением Польши к России, а те евреи, которые жили там при крымских татарах. И крымчаков истребили практически всех. Вот такая грустная история.

А потом случилось вот что: Керчь оказалась первым кусочком вообще советской земли, которая была [вновь] занята ненадолго. То есть за несколько дней в конце 1941-го — начале 1942 года была проведена Керченско-Феодосийская операция, и Керчь отбили, Керченский полуостров. И вот, собственно, Багеровский ров — это первое задокументированное [союзниками] свидетельство о немецких зверствах. Приехали два фотографа, [Евгений] Халдей и Бальтерманц, с ними был журналист. Они это видели, и это были первые фотографии, которые показали миру, что такое фашизм и как это выглядит визуально.

Почему для меня это важно? Потому что мои бабушка и дедушка — евреи, и жили в Керчи в то время. Единственное, что избавило моего отца и его родителей от смерти, это то, что дед был офицером, успел с началом войны увезти жену и детей в эвакуацию в Омск. А если бы они не уехали в Омск, лежать бы им в этом рву. То есть это история почти моя, почти моей семьи.

Эту фотографию заметил у Бальтерманца в 1968 году итальянский фотограф Кайо Гарруба. Он смотрел в Москве архив Бальтерманца, наткнулся на эту фотографию и понял, что это абсолютный шедевр. Попросил Бальтерманца напечатать ее, а тот подумал, что она какая-то недостаточно драматичная и напечатал в этой фотографии небо с другого снимка. На первоначальном снимке было какое-то обычное серое небо. То есть Бальтерманц немножко придал драматизма. Сейчас это, конечно, абсолютно недопустимо. Эту фотографию в Советском Союзе показали только на 30-летие Победы, когда она уже была знаменитой, когда она выиграла какие-то конкурсы, много наград получила за границей.

Современная военная фотография изменилась. В ней стало меньше пропаганды, потому что, конечно же, журналисты, которые снимали [Вторую мировую] войну как с нашей стороны, так и с той раньше, были офицерами. А когда ты офицер, то ни о какой свободе прессы речи нет. Сейчас войну снимают просто фотографы. И более того, раньше все журналисты были людьми с оружием, а сейчас нет.

Скажем, история самого Бальтерманца — она же фантастическая. В 1942 году он приехал откуда-то из командировки, развесил отпечатки сушиться и ушел из редакции; а в редакции увидели, что у него какой-то материал, взяли фотографии без его ведома и напечатали. И написали, что горят немецкие танки. А танки, на самом деле, были английские. И был жуткий скандал, Бальтерманца разжаловали в рядовые (он был офицером) и отправили в штрафбат, то есть практически на смерть верную. И уже в конце войны только его восстановили в звании и должности. А в штрафбате его ранили в ноги, он до конца жизни хромал. Понятно, да, какой меч висел над журналистом?

Кроме того, во времена той войны очень много делали постановочных кадров. Военная фотография, времен войны, она по большей части постановочная. Ну, как минимум, потому, что очень тяжело было снимать той пленкой, на те камеры. Попробуйте сейчас дать фотографу ту камеру и ту пленку и сказать: «Снимай войну». Я не думаю, что у них получится много резких кадров. Поэтому фотографы во многом выходили из ситуации тем, что занимались постановкой. То же самое касается фотомонтажа — очень много военных кадров смонтировано. Я думаю, что гигантское количество.

Есть даже смешная история про уже упоминавшегося Евгения Халдея (о снимке Халдея читайте в следующей главке — прим. «Медузы»): у него есть в конце войны снятый кадр, где идут солдаты — и они идут, наступая ногами на фашистское знамя, которое лежит перед ними, а на заднем плане горит замок. И немножко сомнительно, что знамя будет лежать в грязи, потому что знамя — это все-таки трофей. И у него спрашивали: «Халдей, скажи, ты все-таки подложил знамя?» А Халдей выслушивал и говорил: «Нет, я замок поджег».

При этом я бы не стал, боже упаси, кидать камень в этих ребят. Эти ребята делали все, что могли, просто времена были другие.

Я хочу, чтобы это прозвучало: я не военный фотограф. Несколько раз я был рядом с войной, но потом я дал себе клятву, что никогда не поеду на войну, потому что в мире кончились справедливые войны. Более того, у меня есть большое сожаление, что пресса превратилась из свидетеля в участника событий. Есть же такая шутка, что война начинается, когда CNN приезжает, и заканчивается, когда CNN уезжает. И, скажем, в Беслане стало совершенно очевидно: любые террористы требуют оружия, наркотиков и журналистов. Потому что массовый террор начался тогда, когда начались массовые коммуникации. До того, как были массовые коммуникации, был индивидуальный террор, а когда появились массовые коммуникации, появилась возможность испугать миллиарды человек одновременно. Получается, что пресса часто с террористами действует в одной упряжке. То есть без прессы террор невозможен, а прессе нужен террор, чтобы шокировать. Поэтому я не хочу.

Юрий Козырев

О фотографии Евгения Халдея «Знамя Победы над Рейхстагом»

Евгений Халдей / ТАСС

Было бы неправдой сказать, что это моя любимая фотография — или что она меня вдохновляет. Но это действительно великая работа, и мне повезло, что я встретил человека, который ее сделал: Халдей часто приходил в мастерскую, где я учился. Он был великолепным рассказчиком, обожал травить байки и анекдоты. Я люблю Халдея как личность, как совершенно невероятного человека, чьи работы останутся в истории.

У Халдея много фотографий, которые стали символом какого-то события. Помимо «Рейхстага» это и Нюрнбергский процесс, и другие работы. У него не меньше десяти фотографий, которые точно вошли в историю. Подобное вообще встречается чрезвычайно редко. Например, [на войне] в Ираке работало очень много репортеров, но нельзя назвать какую-то одну фотографию, которая стала бы символом этого события. Наверно, его в принципе нет, кроме фото из Абу-Грейба, но их делали американские военнослужащие. 

Дело в том, что Халдей был не просто фотографом, он был потрясающим режиссером. Он умел собрать такой кадр, чтобы в нем работали все мелкие детали. Он именно создавал кадры, а не просто снимал. Например, у Халдея был такой прием — наложить друг на друга несколько негативов, чтобы получился более яркий образ. 

У фотографии с Рейхстагом был один негатив, но ее он тоже «сделал». В условиях войны Халдей оказался способен все организовать — найти людей, вытащить их на крышу и сделать все очень точно.

Вокруг этой фотографии много разговоров, легенд и баек, но есть один вопрос, на которой так никто до сих пор точно не ответил. Если посмотреть на фото, то видно, что фотограф был на каком-то возвышении по отношению к солдатам — как Халдей это сделал? Я был на этой крыше, и там просто нет такой точки. Дронов тогда не было, поэтому, вероятно, кто-то его подсадил или было что-то подобное, но точно мы этого уже не узнаем.

Много и других курьезов. Как Халдей добирался в Берлин, как он привез с собой это знамя и из чего оно было сшито. Но есть более важный момент — фотография, которую мы знаем, отличается от первоначальной. Известно, что на фотографии были заретушированы вторые часы одного из солдат… Халдею было стыдно за солдат — за то, что они взяли эти часы. Он был советским человеком. Нельзя было не учитывать, как подобный снимок может использовать американская пропаганда. И нужно понимать, что тогда просто не было площадки, где можно было рассказать подобную историю. Не было «Афиши» или «Медузы», была только газета «Правда».

О ретушировании часов узнали много позже, когда Халдей уже ушел из ТАСС, перестал быть «личником» [то есть личным фотографом] Сталина и потерял все привилегии. И этот момент выяснился только, когда [французский исследователь фотографии] Марк Гроссе издал свою большую монографию о Халдее. Там разбирались все эти манипуляции, но это не было каким-то разоблачением мастера. Это была попытка понять, почему гениальный художник пошел на это. Понять, почему в советской фотожурналистике такое было возможно. Ведь такой подход — режиссирование кадров — был приемлем тогда. Сейчас к такому относятся более щепетильно, фотографам приходится доказывать, что они никого не обманывают. Но подобное все равно повально происходит. Допустим, репортер, снимающий военных на руинах какого-нибудь города, не может запретить им позировать. Это их право, это их момент. Но, конечно, когда фотография будет подписываться, он должен указать, что военные позируют, а не то, что это случайное фото.

Да, эта работа — постановочное фото. И знамя, снятое Халдеем, было не первым на Рейхстаге. Такие фотографии там делали и до, и после Халдея, но именно он смог сделать снимок, ставший символом — в этом его гений. Думаю, что вся эта история вокруг фотографии нисколько не ущемляет тот образ, который он сделал. Это не только символ Победы, но и в принципе один из самых сильных моментов победы в истории фотографии. Халдей сделал именно то, что было необходимо в тот день, в тот момент. Этот кадр навсегда останется в истории. 

Нигина Бероева

О фотографии Маргарет Бурк-Уайт

Margaret Bourke-White / Time & Life Pictures / Getty Images

Нет, на этой фотографии не салют 9 мая. Хотя она объясняет, почему фотографы ненавидят салюты — грохот точь-в-точь как от взрыва снаряда. На этом снимке один из первых авианалетов на Москву, снятый Маргарет Бурк-Уайт летом 1941 года. Маргарет оказалась единственным иностранным фотографом в СССР в начале войны (и кстати, первой женщиной-военным фотожурналистом в истории). Попасть в Советский Союз, да еще и накануне войны — невероятная журналистская удача. С собой в Москву она привезла почти 300 килограммов аппаратуры, отказывалась покидать город, даже когда американское правительство настаивало на эвакуации всех своих граждан из СССР.

Фотографии, сделанные Маргарет в Москве, вошли в книгу «Снимая русскую войну». На них нет истекающих кровью людей, нет окопов, нет руин и бросающихся под танки героических солдат. Эта фотоистория о людях, о городе, о стране, у которых впереди четыре года самой ожесточенной в истории человечества войны. Но это станет понятно через несколько месяцев. А пока на этих фотографиях только предчувствие катастрофы. Лица людей, которые прячутся от авианалетов на станции метро «Маяковская», сосредоточенные, испуганные, но еще не искаженные ужасом, их дома еще целы, а родные живы. Пока нет паники и давки. Москву маскируют: на асфальте рисуют дома, покрывают крышами каналы, закрашивают здания.

У Маргарет строгие ограничения для съемок, ее сопровождали энкавэдэшники, и все-таки ей удалось запечатлеть жизнь города. Ее восхищают женщины, которые теперь работают «за себя, за мужчину и за Родину», она снимает, как они быстро осваивают новые профессии. В своей книге она описывает пожарную бригаду, которая состояла из одних девчонок, как почти каждый москвич умел тушить зажигательные бомбы. Маргарет снимала курсы оказания медицинской помощи: девушки и женщины тренируются делать перевязки друг на друге и на манекенах.

Через несколько дней, недель или месяцев они под пулями и снарядами будут таскать на себе раненных бойцов. А пока, летом 1941 года, еще работают магазины женского платья, рестораны, а на улице на мешках с песком раскладывают книги для продажи. «Русские страстно любят читать, — напишет Маргарет. — Можно найти самые разные книги — от руководства по ведению партизанской войны и авиационных справочников до детских сказок». Ее пустили на фабрику, где круглосуточно придумывают и рисуют агитационные плакаты. Фотограф вспоминала потом, что было ощущение, что она попала в студию Уолта Диснея.

Маргарет много снимала с балкона гостиницы «Националь», где она жила с мужем Эрскином Колдуэллом, писателем и журналистом. А также с крыши резиденции американского посла. Ночные авианалеты она фотографировала именно с высоты.

«С наступлением сумерек по улицам патрулировали дети и стучались в квартиры, предупреждая хозяев, если сквозь плохо занавешенное окно пробивался свет, — скажет в „Снимая русскую войну“ Бурк-Уайт. — Дети следили еще и за тем, чтобы ящики с песком и ведра с водой, приготовленные для тушения зажигательных бомб, были всегда полны».

Такую историю о первых днях войны в Москве увидели на Западе. И эта история не о Сталине (хотя его она тоже снимала), не о коммунизме или тоталитаризме, эта история о людях. К сожалению, Маргарет Бурк-Уайт пришлось уехать из СССР в сентябре 1941 года. И у нас нет возможности увидеть другой взгляд на то, как жил Советский Союз в те годы.

В журналистике есть понятие «моей войны» и «не моей войны». «Свою войну» снимать невыносимо, невыносимо быть свидетелем, а не участником. Невыносимо держать в руках камеру, блокнот, а не винтовку. Невыносимо быть объективным. И все это «невыносимо» будет видно на снимках, между строк и кадров. А если в твоей стране еще и жесточайшая цензура, то снимать «свою войну» практически невозможно. И самые сильные документальные снимки войны получаются именно у фотографов, которые приезжают снимать «не свою войну».

Мы выросли на кадрах героических сражений советских солдат, часть из которых оказались постановочной. Хотя все эти подвиги и даже бóльшие были на самом деле, вот только, к сожалению, их практически не документировали. И теперь очеловечивание истории той войны воспринимается как посягательство на святое.

Войны изменились. Они стали дистанционными. Солдаты больше не видят лиц противников, они не видят и лиц гражданских, которые умирают за десятки, сотни километров от них. Хотелось бы сказать, что и в журналистике произошли такие же кардинальные перемены, но в лучшую сторону. Что нет больше постановки, цензуры и ретуши. Но оказалось, что постановочными снимками можно обстреливать так же эффективно, как из орудий, что инсценировать можно не только героические подвиги, которые происходили, но и преступления, которых не было.

Ценность простых человеческих историй на войне от этого выросла еще больше. Я вспоминаю мужчину, который сажал цветы в своем разбомбленном доме в Хомсе [на западе Сирии]. И тысячи беженцев, которые шли в Европу. Жителей Дамаска, которые вечерами сидели в кафе и ресторанах — и придерживали хрустальные бокалы, дребезжащие от взрывов на соседней улице: война уже стала привычным делом. Вспоминаю мебельщика, который вместо шкафов и диванов делал гробы; швей, которые вынуждены были шить обвязки для военных, а не платья для выпускных балов. Людей, которые месяцами жили в подвалах. Потому что только боль, жизнь и смерть простых людей со всех сторон линий фронта имеет значение.

Записали Ирина Кравцова и Павел Мерзликин