Исполнилось 100 лет со дня рождения Виктора Астафьева — важнейшего автора деревенской прозы. Это направление прошло путь от критики советской власти до ксенофобии Филолог Марк Липовецкий — о правом повороте «деревенщиков»
1 мая исполнилось 100 лет со дня рождения Виктора Астафьева, одного из важнейших представителей деревенской прозы. Авторы этого направления рассказывали в том числе о том, как разрушительно сказалась на крестьянстве политика советской власти. Среди «деревенщиков» было много русских националистов, а некоторые придерживались откровенно ксенофобских взглядов. В частности, Астафьева историк и литературовед Натан Эйдельман публично обвинял в антисемитизме и шовинизме. По просьбе «Медузы» литературовед Михаил Трунин расспросил филолога, профессора Колумбийского университета Марка Липовецкого, почему деревенская проза, оппонируя власти, стала проводником правых идей и как она повлияла на современную российскую культуру.
— Начиная с какого времени можно говорить о деревенской прозе как о явлении в литературе? Каковы ее ключевые тексты?
— Деревенская проза возникла в 1960-е годы. Какие здесь могут быть названы крупнейшие и важнейшие тексты, которые составили как бы канон деревенской прозы? Это прежде всего «Привычное дело» (1966) Василия Белова. Затем его же «Плотницкие рассказы» (1968). Конечно же, «Матренин двор» (написан в 1959-м, опубликован в 1963 году) Александра Солженицына, которого редко связывают с деревенской прозой, а зря. До появления всех этих тестов важную роль играли деревенские очерки Валентина Овечкина или Владимира Солоухина, которые начали появляться уже в 1950-е годы. Последний, кстати, воспринимался как один из основоположников направления.
— При этом он остался в истории литературы благодаря издевательскому пассажу в «Москве-Петушках»: «Мой глупый земляк Солоухин зовет вас в лес соленые рыжики собирать. Да плюньте вы ему в его соленые рыжики! Давайте лучше займитесь икотой…» и так далее.
— Солоухин служил в роте почетного караула, шагал по Красной площади, писал стихи. Ему удалось издать их книжкой в Воениздате, с которой его сразу же приняли в Литературный институт в Москве. И став писателем, он первым начинает поднимать деревенскую тему — сначала в ностальгическом ключе, а потом все в более радикальном. Другие писатели того же направления, пришедшие за ним, хуже относились к Солоухину, потому что считали его эстетом, который отворачивается от реальных социальных проблем.
Короче говоря, деревенская проза сформировалась в 1960-е годы и спровоцировала значительную полемику. И как это ни странно прозвучит, первооткрывателем и главным защитником деревенской прозы был журнал «Новый мир», хотя даже он печатал далеко не всех «деревенщиков». Там публиковался Борис Можаев, впоследствии Виктор Астафьев. А, например, «Привычное дело» Белова вообще не удалось напечатать в Москве — оно было опубликовано в журнале «Север», который выходил в Петрозаводске. Вокруг него развернулась большая полемика, Белова активно защищали в «Новом мире».
Деревенская проза возникает как фрондерское направление, потому что она, сначала непрямо, а потом все более прямо говорила об ужасах коллективизации. Это была главная тема. Речь шла о том, что натворила советская власть с русской деревней, как она изувечила жизнь крестьянства и растоптала весь традиционный уклад.
Писатели-«деревенщики» наглядно демонстрировали, в каких руинах люди живут после так называемого «великого перелома», который прославлялся во всей предыдущей литературе о деревне советского периода. Поэтому многие считают, что вся деревенская проза вышла из солженицынского «Матрениного двора».
Второе, что было в деревенской прозе очень интересно и очень необычно, — она действительно вернулась к нарративным экспериментам 1920-х годов, прежде всего к экспериментам со сказом. Вместе с деревенской прозой в литературу вернулся очень живой, очень смешной, очень яркий и сочный язык. Он существенно отличался от языка литературы соцреализма, посвященной деревне и не только ей. Поэтому произведения писателей-«деревенщиков», которые начали появляться в 1960-е годы, воспринимались как глоток свежего воздуха.
Астафьев среди всех этих авторов шел несколько иным путем, он начинал с вещей, не имеющих прямого отношения к русской деревне. Первыми книгами Астафьева были страшные повести о его детстве (например, «Кража»). У него с самого начала была несколько иная тема, но она постепенно влилась в общее движение писателей-«деревенщиков». И это была тема насилия — об этом очень хорошо написано в книге [филолога] Анны Разуваловой о «деревенщиках». Астафьев — один из тех авторов русской литературы, который стал говорить о насилии как о ткани существования советского (а впоследствии российского) народа.
— Недавно было 60-летие Театра на Таганке, который с самого начала воспринимался как символ свободы в несвободной стране. И Юрий Любимов поставил аж два спектакля по «деревенщикам»: по «Живому» Можаева (его быстро запретили), а позже по «Деревянным коням» Федора Абрамова (его, как вспоминал Любимов, «буквально вырвали у начальства»). Как объяснить такой парадокс? Писатели, которые вроде бы обращаются к традиционным национальным темам, вдруг оказываются и в центре художественных экспериментов, и в оппозиции «генеральной линии».
— Конечно, в этом как раз и состоит главная особенность «деревенщиков», которые, как я уже сказал, во многом стояли на позициях критики советского режима — главным образом из-за коллективизации. И в этом смысле они отчасти шли дальше самых завзятых либералов из поколения шестидесятников, для которых преступления советской власти начинались с 1937 года. Нет, говорили писатели-«деревенщики», все началось гораздо раньше и гораздо глубже происходило, потому что касалось не только интеллигенции, но и простого народа.
С сегодняшней точки зрения, глядя на деревенскую прозу и на ее проблематику, мы можем высказать следующее предположение. [Культуролог] Александр Эткинд написал книгу [«Внутренняя колонизация. Имперский опыт России»] о внутренней колонизации — наверное, ее многие знают. И он, в частности, развивал там тезис, что наряду с колонизацией соседних стран, культур и народов Россия осуществляла внутреннюю колонизацию — по отношению прежде всего к русскому крестьянству.
В своей книге Эткинд ограничивается имперским периодом, советский же период в этом смысле оказывается противоречивым. С одной стороны, советская политика декларировала самую широкую деколонизацию, как внутреннюю, так и внешнюю: все советские лозунги были эмансипаторные, это касалось, разумеется, и раскрепощения крестьянства как угнетенного класса.
Но, с другой стороны, эта риторика, начиная как минимум с 1930-х годов, сопровождается практикой реколонизации (а во внешней политике и того раньше — с 1920-х). Такой была коллективизация, которую не случайно сравнивают со вторым крепостным правом. Характерно, что первыми жертвами этой реколонизации пали именно те, кто создавал крестьянские кооперативы. То есть речь шла не о коллективности, а именно о подавлении любой самостоятельности: экономической, культурной и так далее.
Стало быть, деревенская проза была прозой деколониальной, антиколониальной, направленной против советской внутренней колонизации, и в этом был ее колоссальный политический смысл. И героями деревенской прозы становятся те, кто не «вписывается» в советский порядок вещей: они либо выпадают из системы, как Иван Африканович в «Привычном деле» Белова, либо идут на последовательный протест против нее, как, скажем, Федор Кузькин из повести Можаева «Живой». Читатели это прекрасно понимали. Такой подход был очень близок [Александру] Твардовскому, главному редактору «Нового мира», который в свое время отдал дань прославлению коллективизации, а потом всю жизнь каялся за это (достаточно прочитать его [антисталинскую] поэму «По праву памяти»).
Но в 1970-е годы происходит интереснейший процесс. Если в 1960-е годы к деревенской прозе власти относятся с достаточным подозрением, именно как к политической фронде, то в 1970-е годы происходит слияние деревенской прозы и советского официоза, который претерпел существенные, хотя и не декларируемые идеологические изменения.
Эти изменения подробно описал [историк] Николай Митрохин в своей книге [о движении русских националистов в СССР] «Русская партия» (2003), где показано, как в недрах советского истеблишмента еще с 1950-х годов формировалось националистическое крыло. В нем огромную роль играли прежде всего комсомольские деятели, которые к 1970-м годам уже стали партийными боссами и бонзами. Они хотели консолидировать вокруг себя культурные элиты и поэтому стали поддерживать, подпитывать и подкармливать писателей-«деревенщиков».
Так появилась целая когорта критиков, идеологов, публицистов, которые стали обрабатывать деревенскую прозу так, чтобы она оформилась в националистическую литературу. Поначалу большую роль в этом процессе играл журнал «Молодая гвардия», где печатались программные статьи [писателя и критика] Виктора Чалмаева — человека, который проделал очень интересную эволюцию: уже в 1980-е годы он очень горько высказался о деревенской прозе, которую сам еще в 1960-е начал подталкивать на путь национализма. В числе этих критиков был еще Михаил Лобанов, профессор Литературного института, потом к этому процессу подключается Вадим Кожинов, известный литературовед, сотрудник ИМЛИ. Главной трибуной и деревенской прозы, и русской националистической идеологии становится журнал «Наш современник».
Трансформацию деревенской прозы в лидера националистического движения лучше всего описала Анна Разувалова в уже упомянутой книге «Писатели-„деревенщики“: литература и консервативная идеология 1970-х годов» (2015).
Разумеется, поворот к национализму в советской идеологии не рекламировался, никто прямо не заявлял, что Советский Союз отказывается от пролетарского интернационализма и идеалов коммунизма и теперь будет националистическим государством. Наоборот, предпринимались попытки примирить интернационалистическую риторику и реальные националистические практики (как это происходило — сложный и по большей части не исследованный вопрос). Деревенские прозаики стали искать того, на ком можно сосредоточить свой политический гнев. Иными словами: кто же этот вредный колонизатор? И такого козла отпущения они нашли в инородце, прежде всего в еврее. Почему? Для этого были свои исторические основания.
Во-первых, сами писатели-«деревенщики» психологически переживали довольно тяжелый период врастания, вхождения в городскую жизнь. И для них евреи, занимавшие разные позиции в культурном истеблишменте, воспринимались как злыдни, которые мешают им расти (конечно, это было не всегда так, многим из них те же самые евреи помогали). Во-вторых, как мы понимаем и знаем, евреи действительно играли большую роль на первом этапе русской революции, в 1920-е годы еврей и комиссар — это практически синонимы. В-третьих, действительно, министром сельского хозяйства в 1930-е годы при Сталине был еврей [Яков] Яковлев и так далее. И очень легко было провести такого рода связи и сказать, что это не советский проект привел к колонизации деревни, а это евреи навредили.
Эта мысль о еврейской ответственности, о своего рода еврейском заговоре, одновременно антимодернизационная и антиинтеллигентская, была очень удобна для советской власти. Уже после сталинской «антикосмополитической кампании» конца 1940-х — начала 1950-х годов фактически появились и запреты на профессию, и всякие квоты для евреев, по большей части негласные, но всем известные. Но после шестидневной войны 1967 года, после формирования диссидентского движения, где опять же евреи играли важную роль, антисемитизм становится очень удобной политической дубинкой для власти.
Посредством антисемитизма власть убивала сразу двух зайцев: с одной стороны, легитимизировала свою борьбу с прозападной интеллигенцией, которую как бы персонифицируют евреи, а с другой стороны, канализировала антисоветские настроения деревенских писателей, которые выражали интересы националистически настроенной интеллигенции. И это был очень ловкий ход в политической борьбе или игре.
— Получается, это такой следующий виток государственного антисемитизма. Поворот от интернационализма к национализму и к имперскости произошел при Сталине, в период оттепели это движение несколько заглохло, но вскоре вернулось и отыгралось уже во время застоя. Но все-таки интересно: когда писатели-«деревенщики» только начинали публиковаться, как их пропускала советская цензура? Достаточно ли было усилий одного Твардовского и его стыда за поэму «Страна Муравия»?
— Если посмотреть на историю публикаций писателей-«деревенщиков» в 1960-е годы, то можно увидеть, что она очень непростая. Как я уже говорил, все они начинают публиковаться в очень нецентральных журналах или издательствах. Это касается и Валентина Распутина, и Астафьева, и Белова. Немного более удачлив был Можаев, но я уверен, ему тоже доставалось от советских цензоров. Обратите внимание, что почти все они довольно долго жили вдалеке от Москвы. Тот же Астафьев учился в Москве, а жил после учебы сначала в Перми, его первые публикации выходили в журнале «Урал», потом он переехал в Вологду, где вокруг Белова собралась компания литераторов такого деревенского уклона (там же жил и поэт Николай Рубцов, кстати).
В 1970-е годы, я так понимаю, уже было много всякого рода договоренностей, в результате которых писателям-«деревенщикам» разрешали публиковать вещи, которые бы не позволили при других условиях. И это происходит именно благодаря тому, что в партийных верхах актуализируется националистическая повестка. У «русской партии» [националистов], в сущности, появляются свои издательства, которые полностью контролируются их людьми, — это «Современник» и «Молодая гвардия». Когда уже в начале 1980-х Валерий Ганичев становится главным редактором «Роман-газеты», она тоже попадает под их контроль. Так растет читательская база и возникает своя печатная империя.
И вот какую эволюцию писатели-«деревенщики» проделывают: от очерков и рассказов они переходят к историческим полотнам и эпопеям о коллективизации — это «Мужики и бабы» Можаева, «Кануны» Белова. Картину разрушенного мира, изувеченного и исковерканного деревенского быта они создают в историческом плане.
А с другой стороны, есть тенденция к идеализации, создается ретроутопия крестьянской жизни. Мы это видим ярче всего у Белова, у него была книга «Лад» (1982), о которой упоминавшийся Чалмаев написал в рецензии, что часто это «не лад, а лак». Это была такая умилительная картина того, как изумительно люди жили до большевиков. Более сложная, но тоже во многом идеализирующая картина есть и во многих главах «Последнего поклона» (1968) Астафьева. Хоть это и очень пестрая книга, и очень долго писавшаяся, там немало и трагических страниц, но есть и очень-очень умилительные.
— Да, у Абрамова была тетралогия романов под общим названием «Пряслины», и там многие деревенские герои довольно идеализированно выведены.
— Абрамов — человек из поколения, прошедшего войну, при этом в армии у него была политическая должность. Когда уже после войны он учился в аспирантуре в Ленинградском университете, он сыграл очень мрачную роль в кампании по «борьбе с космополитизмом», то есть в погромах профессуры в конце 1940-х годов. Об этом подробно рассказано в книге Петра Дружинина «Идеология и филология» (2012). И многие считают, что повести Абрамова о деревне — это такая форма искупления за то, что он натворил в 1950-е годы. И кстати, несмотря на его участие в сталинской антисемитской кампании, позже в откровенных антисемитских эскападах он замечен не был.
Еще одной формой выражения социального импульса и протеста была экологическая тема. И там ставились вопросы, с важностью которых сейчас трудно не согласиться, но которые в 1970-е годы звучали полемически: что нам нужнее, новый комбинат или чистая вода в Байкале? Это и Валентин Распутин и его «Прощание с Матерой» (1976), и более ранний фильм Сергея Герасимова «У озера» (1969), где играет небольшую роль Василий Шукшин.
Книга Астафьева «Царь-рыба» (1976) была одним из ярчайших манифестов нового экологического мышления. Здесь астафьевская тема насилия развернута очень мощно и перенесена с отношений людей на отношение к природе и природному миру. Но для Астафьева помимо прагматики важна и символическая составляющая. Природа — это, собственно, Россия, наш природный мир, который мы увечим и разрушаем. И это становится такой националистической метафорой, которую многие принимали, не понимая ее скрытого смысла.
Я сейчас не домысливаю, об этом свидетельствует, например, такая характерная деталь, на которую немного внимания обращалось. В «Царь-рыбе» есть идиллический персонаж Аким, который живет в гармонии с природой, а есть его оппонент, злодей, который в начале приходит и все портит. И зовут этого оппонента Гога Герцев — получается, опять же, еврей пришел и разорил нашу родную тайгу! Правда, Астафьев, будучи органическим писателем, хоть и воспроизводил некоторые идеологические стереотипы, все же понимал, что это вид упрощения. Поэтому в центре внимания повести не иллюстративное противопоставление русского деревенского мужика и понаехавшего еврея, а третий персонаж — рыбак Игнатьич, который описан сложнее. Вместе с тем эта повесть — такой астафьевский ответ Хемингуэю [и его повести «Старик и море»], и у Астафьева разрушитель природы должен если не погибнуть, то понести наказание.
Отдельный, хоть и вполне разрешимый вопрос — как люди с таким критическим пафосом становятся в конце своей жизни сталинистами, заметными фигурами в компартии — как те же Белов и Распутин.
— Получается, что умерший раньше других своих коллег Абрамов, который в студенческие годы успел побывать непосредственным сталинистом, эволюционировал от лояльности государству к его критике. Остальные двигались в противоположном направлении?
— Действительно, похоже, что борьба с инородцами как врагами в итоге приводит писателей-«деревенщиков» к ксенофобским и откровенно фашистским взглядам. И Астафьев, при всей его субъективной честности и горячности, пишет совершенно ужасные и постыдные письма Натану Эйдельману. Эта переписка, состоявшаяся в 1986 году, ходила по рукам, ее многие читали (позже, уже в разгар перестройки, эти письма с комментариями и обсуждением напечатал рижский журнал «Даугава»).
Я в это время был студентом и жил в Свердловске, и я помню, весь факультет гудел, все об этом говорили. Уже тогда общество было довольно поляризовано, и многие считали: ну да, Астафьев погорячился, но ведь он же прав, ведь не дают же русским писать историю русской культуры, все захватили евреи и так далее…
И кроме того, у этой переписки более сложный контекст появления: Астафьев напечатал рассказ «Ловля пескарей в Грузии», в котором свысока, по-имперски (как бы мы сейчас сказали) высказался о грузинах. И грузины не потерпели такого оскорбительного отношения, ответили, возмутились — это и спровоцировало первое письмо Эйдельмана. Он решил прямо высказать Астафьеву, которого считали самым либеральным из всех «деревенщиков», что писателю, книги которого многие читают и уважают, не должно позволять себе такие высказывания.
Астафьева в ответ, что называется, понесло, но намного поразительнее другое: уже в 1990-е годы он разошелся с националистами. Причем разошелся настолько, что один из идеологов этого культурно-политического движения [Станислав] Куняев написал об Астафьеве очерк под названием «И пропал казак». Астафьев решительно не согласился с тем курсом, которым в 1990-е годы пошли его бывшие товарищи, а они, как я уже сказал, доходят до полной реабилитации Сталина и репрессий, говорят, что это в основном были репрессии против инородческой интеллигенции и что так, собственно, и надо было. Астафьев этого не принял.
Также он был против идеализации и возвеличивания войны (а мы сейчас видим и пожинаем плоды этого процесса в полной мере), которые были частью националистической повестки и нарастали с 1970-х годов. Для Астафьева как для человека, прошедшего войну, с лицом, посеченным шрапнелью, война была адом — и больше ничем. Он считал, что воевали неправильно, что людей не щадили, что издевательства были страшные — об этом он начинает говорить в «Пастухе и пастушке» (в той мере, в какой это можно было в 1970-х), а после подробно описывает в романе «Прокляты и убиты».
Но в первой части того же романа изображается учебка — место, где бедных солдатиков готовят к тому, что их будут убивать. И там главный садист, человек, который унижает, подавляет и расстреливает — это, что очень печально, опять еврей-политрук. Хотя Астафьев и разошелся с националистами, он не смог удержаться от негативного изображения того, кто, по его мнению, представляет собой дьявола.
— Получается, русский национализм тоже был неоднородным и не всех был готов поддерживать и превозносить. А каково, по-вашему, сегодняшнее восприятие деревенской прозы?
— Начну издалека. В 1977 году в Центральном доме литераторов в Москве произошла по-своему историческая дискуссия под названием «Классика и мы». Материалы этой дискуссии широко доступны, о ней уже кое-что написано, но там есть много чего еще исследовать. Это было первое широкое выступление националистов как партии. И предметом атаки стали театральные режиссеры, прежде всего Анатолий Эфрос (Любимов тоже попал под раздачу, но Эфросу досталось больше, потому что он еврей).
Выступали Куняев, Палиевский, еще целый ряд товарищей, которые возмущались: доколе евреи будут искажать русскую классику, почему они позволяют себе авангардистские подходы, вспоминался Мейерхольд — это было не что иное, как политический донос. Но эти материалы интересно читать, поскольку из них следует, что движение русских националистов само по себе было неоднородным. Менее официальные и радикальные националисты впоследствии чувствовали на себе доброжелательный взгляд Солженицына, у которого есть целая апологетическая статья о деревенской прозе. А концепцию евреев, которые изувечили русскую жизнь и русский народ, Солженицын развивает во второй части своего труда «Двести лет вместе», где он прямо говорит, что евреи умели лучше всех устраиваться даже в концлагере.
Вся эта идеология, разумеется, никуда не делась. Нам казалось, что она отправилась на свалку истории, но нет — она спокойно себе жила, например, в газете «Завтра» и постепенно возвращалась и реактуализировалась. Ее возвращение мы видим отчасти у раннего Романа Сенчина (потом он, к счастью, это перешагнул) и, конечно же, у Захара Прилепина. И сегодня мы с ужасом наблюдаем за тем, как все в той или иной степени возрождается, поэтому разговор о писателях-«деревенщиках» очень важен. За исключением буквально нескольких работ, их тексты не прочитаны и не проанализированы в политическом измерении.