«Все глаза устремлены на меня. Я готова к бою» Фрагмент романа «Читая „Лолиту“ в Тегеране» — автобиографии Азар Нафиси, преподавательницы зарубежной литературы в Иране
Азар Нафиси — дочь мэра Тегерана, получившая образование в США и вернувшаяся в Иран, чтобы преподавать зарубежную литературу. Она стала свидетельницей Исламской революции и, спустя несколько лет жизни в стремительно меняющемся Иране, вернулась к преподаванию. Ее студенты за это время изменились — кто-то пережил тюрьму, кто-то встроился в систему и сделал карьеру. История Нафиси описана в автобиографическом документальном романе Нафиси «Читая „Лолиту“ в Тегеране» — он выходит в издательстве «Лайвбук» в переводе Юлии Змеевой. «Медуза» публикует фрагмент книги, в котором Нафиси вновь встречает своих студентов.
Звучали сирены, механический голос требовал внимания, на улицах лежали мешки с песком, а бомбы падали рано утром или после полуночи; за бомбежками следовали долгие или короткие периоды затишья, а потом бомбить начинали снова. В то же время у меня были Остин и Джеймс и разные кабинеты на четвертом этаже здания, где находилась кафедра персидского языка и иностранных языков и литературы. По обе стороны длинного узкого коридора тянулись два ряда аудиторий. С одной стороны окна выходили на горы, раскинувшиеся не так уж далеко, а с другой — на печальный красивый сад, всегда немного неухоженный и заросший, где посреди маленького декоративного водоема застыла потрескавшаяся каменная статуя. Водоем окружали круглые и квадратные клумбы с цветами и кустарниками; вокруг высились деревья. Цветы, казалось, росли без всякой системы — прекрасные розы, крупные георгины и нарциссы. Мне всегда казалось, что этот сад сошел со страниц романа Готорна и к университету не имеет отношения.
Я разработала целый ритуал по подготовке к выходу на улицу. Я ни в коем случае не красилась; контуры и линии моего тела исчезали под футболкой и мешковатыми черными брюками, удобными, на полразмера больше; я надевала сверху черную накидку и несколько раз обматывала вокруг шеи черный платок. В последнюю очередь собирала книги и конспекты. Моя сумка всегда была набита под завязку; большинство этих книг и тетрадей мне были даже не нужны, но я все равно брала их с собой — как подушку безопасности.
Дорога от дома до университета почему-то вспоминается мне как в тумане. Я попадала на кафедру персидского языка и иностранных языков и литературы внезапно, как по мановению волшебной палочки, минуя зеленые ворота и охрану, стеклянную дверь в здание с табличками, очерняющими западную культуру. В воспоминаниях я сразу переношусь из дома на нижнюю ступеньку лестницы.
Поднимаясь по лестнице, я пытаюсь игнорировать плакаты и лозунги, наклеенные на стены тут и там. В основном это черно-белые кадры войны в Ираке и лозунги с проклятиями в адрес Великого Сатаны, то есть Америки, и ее посланников. Под каждой фотографией — цитаты аятоллы Хомейни — «Убьем ли мы или убьют нас — мы все равно победители! Даешь исламизацию университетов! Эта война — божественное благословение для всех нас!»
Я так и не смогла преодолеть негодование при виде этих выцветших фотографий, которые висели на кремовых стенах, никому не нужные и одинокие. Эти потрепанные плакаты и лозунги мешали моей работе; я забывала, что пришла в университет преподавать литературу. На этих стенах висели предписания по поводу цвета униформы и правил поведения, но ни разу не встретилось ни одного объявления о лекции, кинопоказе, книге.
Примерно через две недели после начала второго семестра в Университете Алламе я открыла дверь своего кабинета и увидела на полу конверт, который просунули под дверь. Конверт и пожелтевший листок бумаги, лежавший внутри и сложенный пополам, я храню до сих пор. На конверте значилось мое имя и адрес университета, а на листке была всего одна строчка, выглядевшая глупо и непристойно, как и ее смысл: «Требуем уволить распутницу Нафиси». Такой приветственный подарок я получила, вернувшись в мир высшего образования.
Позднее в тот день я пошла к завкафедрой. Оказалось, президент университета тоже получил записку с таким же текстом. Интересно, зачем мне об этом сообщили. Я знала, и они тоже знали, что слово «распутница», как и прочие присвоенные режимом слова, утратило смысл. Оно стало обычным бранным словом, призванным очернить и принизить женщин. Я также знала, что нечто подобное могло случиться и в другой стране: мало ли в мире озлобленных психопатов, подсовывающих под двери непристойные записки.
Мне было больно — и до сих пор больно — оттого, что эта ментальность теперь управляла нашей жизнью. Те же слова я слышала в официальных газетах, на радио и по телевизору, от священнослужителей на кафедрах, желавших дискредитировать и уничтожить своих врагов. Большинству это удавалось. А я чувствовала себя дешевкой и в некотором роде соучастницей, зная, что многие из-за аналогичных обвинений лишились средств к существованию. А ведь они не делали ничего плохого, только громко смеялись в общественных местах или пожимали руки людям противоположного пола. Стоило ли мне благодарить звезды за то, что я отделалась всего одной строчкой, нацарапанной на дешевой бумаге?
Тогда я поняла, что имелось в виду, когда мне сказали, что этот университет и моя кафедра были «более либеральными». Это отнюдь не означало, что администрация будет делать что-то для предотвращения подобных инцидентов; это значило лишь, что против меня не будут принимать меры после получения таких записок. Руководство не понимало, почему я злюсь; они объяснили это женской истерикой и все мои следующие протесты объясняли тем же. Мне дали понять, что с моими выходками будут мириться; мое неформальное общение со студентами, мои шутки, постоянно сползающий платок, мою «Историю Тома Джонса» и «Дейзи Миллер» — на все это готовы смотреть сквозь пальцы. Они называли это толерантностью. И, что самое странное, в каком-то извращенном смысле это и было толерантностью, и я должна была, наверно, их за это даже благодарить.
Вспоминая те дни, я всегда вижу, как поднимаюсь по лестнице; никогда в своих воспоминаниях я не иду по ступеням вниз. Но в тот день я, конечно, спускалась по лестнице, как и в другие дни. Я ненадолго заглянула в свой кабинет, оставила там лишние книги и документы и захватила конспекты для первой лекции. Потом не спеша спустилась на четвертый этаж, повернула налево и вошла в аудиторию, расположенную в самом конце длинного коридора. В этой аудитории проходил мой курс «Роман: знакомство с жанром», вторая ступень. В тот день мы обсуждали Генри Джеймса и его роман «Дейзи Миллер».
В своих воспоминаниях я снова открываю книгу и раскладываю конспекты, окидываю взглядом сорок с лишним лиц — все глаза устремлены на меня; я готова к бою. На некоторых лицах я привыкла отдыхать взглядом; они — мое утешение. В третьем ряду с женской стороны сидит Махшид, а рядом с ней — Нассрин.
В первый день занятий в предыдущем семестре я испытала шок, увидев Нассрин в этой аудитории. Мой взгляд небрежно скользил по рядам и вдруг уперся в нее; она смотрела на меня и улыбалась, точно говоря: ну да, это я. Вы не ошиблись. С тех пор как я в последний раз видела маленькую Нассрин, исчезающую в солнечном переулке рядом с Тегеранским университетом со стопкой листовок под мышкой, прошло больше семи лет.
Я иногда задумывалась, что с ней стало — может, вышла замуж? И вот она сидела здесь рядом с Махшид; лицо ее стало решительнее и одновременно мягче, на щеках играл легкий румянец. Когда я видела ее в прошлый раз, на ней был темно-синий платок и свободная накидка, но сейчас плотная черная чадра укутывала ее с ног до головы. В чадре она казалась еще меньше, ее тело терялось в складках темной бесформенной накидки. Изменилась и ее осанка: раньше она сидела с прямой спиной на краешке стула, словно готовилась в любой момент сбежать; теперь же полулежала на столе почти сонно, и вид у нее был мечтательный и рассеянный; она водила ручкой по бумаге как в замедленной съемке.
После занятия Нассрин задержалась. Я заметила, что она сохранила некоторые свои прежние привычки — например, ее руки беспокойно порхали и она постоянно переминалась с ноги на ногу. Собирая книги и конспекты, я спросила ее — где же ты была? Помнишь, что так и не сдала мне курсовую по «Великому Гэтсби»? Она улыбнулась и ответила: не волнуйтесь, у меня уважительная причина. В нашей стране в уважительных причинах недостатка нет.
Она коротко пересказала события семи последних лет своей жизни. В общих чертах — я не осмелилась просить ее описывать произошедшее подробнее — она поведала мне, что вскоре после того дня, когда мы с ней в последний раз виделись, ее и нескольких ее товарищей арестовали, когда они раздавали листовки на улице. Помните, в то время власти словно помешались и стали преследовать партию «Муджахидин», сказала она? Мне, можно сказать, повезло. Многих моих друзей казнили, а мне сначала дали всего десять лет. Всего десять лет? И это, по-твоему, «повезло»? Ну да, ответила она.
Помните историю двенадцатилетней девочки, которую застрелили, когда она бегала по тюремному двору и разыскивала маму? Я была там, и мне тоже хотелось позвать маму. Они убивали подростков сотнями, и я могла быть среди них. Но отцовские связи в религиозной среде сыграли мне на руку. У него в комитете были друзья — один уважаемый мусульманин оказался его студентом. Из-за отца меня пощадили. Отнеслись со снисхождением. Через некоторое время десятилетний срок уменьшили до трех лет, и я вышла. После освобождения мне сначала не разрешили учиться: меня же выпустили условно — я до сих пор на испытательном сроке. Только в прошлом году разрешили поступить в университет. Вот я и поступила. С возвращением, ответила я, но помни — ту курсовую по «Гэтсби» ты мне все еще должна. Я пыталась отшутиться; Нассрин самой явно хотелось, чтобы ее историю восприняли легко.
Справа у стены сидят двое из Мусульманской студенческой ассоциации. Их имена я забыла, поэтому придется им смириться с вымышленными: назовем их Хатеф и Рухи. Они питаются негативным вниманием. Бывает, перешептываются под чадрами — из-под одной торчит острый нос, из-под другой — маленький курносый; иногда даже улыбаются.
Чадру они носят странно. Я замечала подобную манеру за многими женщинами, особенно молодыми. Им самим, их жестам и движениям совсем не свойственно застенчивое стремление оставаться незаметными, которое отличало мою бабушку, чей каждый жест умолял и приказывал смотрящему игнорировать ее, проходить мимо и оставить ее в покое. В детстве и ранней юности чадра моей бабушки много для меня значила. Она была укрытием, миром, существовавшим отдельно от остального мира. Я помню, как она заворачивалась в чадру и ходила по двору, когда цвели гранаты. Сейчас же чадра была навек осквернена политическим смыслом, которым ее наделили. Она стала холодной и угрожающей, а женщины вроде Хатеф и Рухи носили ее с видом дерзкого неповиновения.
С противоположной стороны, на мужской половине, сидит Хамид; вскоре он женится на Митре и будет заниматься компьютерами. Он чисто выбрит, красив, умен, беззаботно улыбается, переговариваясь с друзьями, сидящими справа и слева. За его спиной сидит Форсати. На нем всегда светло-коричневая куртка и темные брюки. Он тоже улыбается, но потом я пойму, что его улыбка на самом деле ничего не значит; это часть его физиологии. Бороду он аккуратно стрижет, не отпускает. Хамид из новой породы студентов-мусульман, он очень отличается от Бахри с его яростной верой в революционные принципы. Форсати — мусульманин, но не особо привержен религиозным идеалам, сформировавшим первое поколение студентов-исламистов. Больше всего он хочет выдвинуться. Близких друзей у него в группе нет, но он, пожалуй, является самым влиятельным в ней человеком, так как возглавляет «Исламский джихад» — одну из двух законных студенческих организаций в Иране. Вторая — Мусульманская студенческая ассоциация — более революционно настроенная и исламистская в своих практиках. Вскоре мне предстоит узнать, что, если я захочу показать студентам кино или пригласить лекторов со стороны, мне придется убеждать Форсати стать моим лоббистом, и тот, как правило, будет с удовольствием выступать в мою защиту.
Три студентки подходят и вьются у моего стола.
— Хотим, чтобы вы знали: большинство из нас не согласны с этими ребятами, — говорит одна из них. — Просто люди боятся высказываться. Тема противоречивая. Если мы скажем правду, они могут донести на нас — поэтому мы их боимся. Если скажем то, что он хочет услышать, вы будете недовольны — поэтому мы боимся вас. Нам очень нравятся ваши занятия.