Перейти к материалам
истории

«Если поймать ящерицу и намазать ее глаза на стеклышко, будешь видеть всех голыми» Какие городские страхи и легенды были в 1970-х? И какие из них живы до сих пор?

Источник: Meduza
Борис Клипиницер, Валентин Кожевников / ТАСС

В октябре в Новой Третьяковке в рамках выставки «Ненавсегда» показали серию фильмов телеведущего Владимира Раевского о повседневной жизни Москвы 1970-х годов. Каждый показ сопровождался обсуждением темы фильма. «Медуза» публикует с небольшими сокращениями текстовый вариант беседы Раевского с социальным антропологом Никитой Петровым и куратором выставки «Ненавсегда» Кириллом Светляковым. Темой фильма и дискуссии были городские страхи и слухи позднесоветского времени — от красной пленки, благодаря которой люди получаются на фотографиях голыми, до натертого хозяйственного мыла, через которое нужно дышать в случае химической атаки.

— Какие народные страхи существовали в вашем детстве?

Никита Петров: Удивительная вещь: я жил на Сахалине и, мне кажется, там совсем не верили ни в какую опасность, — настолько страшно там было жить. Когда мы уехали оттуда в 1990-е годы, здесь, в Москве я уже как-то начал бояться. И первый страх был довольно серьезный. Он появился, по-моему, в 2005-м году, когда в Москве активно мусcировались легенды и слухи о зараженных СПИДом иголках, которые специально втыкают в кресла кинотеатров и вагонов метрополитена. Я действительно в какой-то момент поймал себя на мысли, что я не прикасаюсь к этому креслу, — мало ли что? Потом я уже научился распознавать такие вещи и даже их объяснять.

Кирилл Светляков: Я 1976 года года рождения, родился в Москве и детство провел в Москве. Был страх про жвачки, это совершенно точно: когда я был в каком-то детском санатории, там были дети из всего Союза, и всех предупреждали, что, если к вам подходит иностранец, то он вам может дать такую жвачку, от которой у вас слизистая слезет. Во всех этих историях фигурировал, конечно, всегда «один мальчик». Ну, как «маленький мальчик нашел пулемет». Опять же, эти стишки читать было нельзя, потому что их [якобы] придумали в ЦРУ.

— Никита, как эти страхи появляются?

Петров: Есть несколько групп городских легенд, про которые каждый может говорить, конечно, очень по-разному. Например, история про красную пленку, она совершенно чудесная, и, конечно, это порождение 1960-х, после выхода фильма про Джеймса Бонда, где у него был фотоаппарат с инфракрасной пленкой, которым можно было фотографировать в темноте (речь про фильм «Шаровая молния», 1965 — прим. ред.).

Интересно, что существует и другая история, второй половины 1990-х, родом из Абхазии. Я знаю этот вариант от человека, жившего там: если поймать ящерицу и намазать ее глаза на стеклышко, будешь видеть всех голыми, потому что ящерицы видят всех голыми. То же с инфракрасным фотоаппаратом: это, вроде бы, смешно, но мы понимаем, что технологии, которые проникают в жизнь, начиная с рентгеновского аппарата, каким-то образом проецируют наши страхи перед техникой.

Любопытно рассматривать эту конкретную историю через теорию Мишеля Фуко из его работы «Надзирать и наказывать. Рождение тюрьмы». Это такой очень известный и интересный человек, который писал в том числе про дисциплинарные институты, появившиеся благодаря новым технологическим возможностям: тюрьму, школу и так далее. И вот, когда мы совмещаем красную пленку, власть и беспомощность перед этой конкретной властью, то видим, как работает механизм этой легенды: мы беспомощны, мы голые, мы совершенно ничего не можем с этим поделать. История опускается в детскую среду и в школе возникает история: вот один мальчик, у него есть красная пленка, через которую все девочки в классе видны голыми.

Мы видим, как эта властная категория попадает к детям, и там тоже начинает циркулировать. Этот мальчик обладает властью, условно: он сильный. Так категория власти Фуко и красная пленка связывается в оптике антропологов и показывает, как советский человек в 1970-е годы ощущал свою беспомощность.

— Можно ли сказать, что в обществе, где от людей меньше зависит их судьба, и где установился режим, который контролирует их жизнь, такие слухи распространяются интенсивнее?

Петров: Один из навыков тех, кто занимается городскими легендами — уметь сравнивать разные страны и разные истории. В частности, когда американцы в 2003 году вели войну в Ираке, среди иракских детей, военнослужащих и женщин очень активно распространялись слухи, что их специально фотографируют, и они на этих фотографиях голые. Соответственно, любой американец с фотоаппаратом вызывал священный страх и ужас. В закрытых обществах, которые находятся под тотальным давлением, — либо своего, наделенного властью, либо опасного чужого, — такие истории будут возникать.

— Откуда они тогда в Америке времен Вьетнамской войны? Вроде бы, то общество совсем другое, непохожее на советское. Или у них есть определенные общие черты? Почему тогда там люди массово верят в то, что в детские угощения на Хэллоуин запекают лезвия бритв?

Петров: Когда мы говорим про бритвы или гвозди, которые кладут в жвачки, — скорее, это страх за детей, которые впервые отдаляются от дома, начинают гулять одни и говорить с незнакомцами. Это — страх перед незнакомцами, которые именно таким способом могут навредить нашим детям.

— Кирилл, когда вы готовили выставку «Ненавсегда», понятно, что это был, видимо, большой процесс глубокого знакомства с эпохой. Вы изучали страхи и городские мифы?

Светляков: То, что лежит на поверхности [в 1970-х] — это страх войны. Хотя, я могу сказать, что в Америке из-за особой эмоциональности пропаганды он доходил до истерии. В СССР этого не было: травма Великой Отечественной была такова, что войну представляли себе именно так — когда тебя непосредственно давят танками. Когда это все происходит дистанцированно, это переживалось с меньшим напряжением, но, скажем, лично я ребенком боялся иногда, что вот я сейчас засыпаю, а ракеты уже летят. Это было.

Если говорить о культурных страхах, появляется страх пустоты, исчезновения, смерти. Он схож со страхом забвения. Это страх, что от тебя ничего не останется. Это — особое свойство советского воспитания, ответственность перед будущим, это воспитание на классических образцах. У художников [этой эпохи] все время возникает вопрос — останусь ли я в истории? «Уж пусть лучше я исчезну! Я гений или я ничто!».

Чем заканчивается фильм «Гостья из будущего»? «Алиса, ты про нас что-нибудь в будущем слышала?» Их это интересует в первую очередь — знают ли о нас там.

Сделано в Москве: Владимир Раевский

— Разве не в любом поколении, не в любой эпохе есть ровно это? Люди всегда боятся, что они умрут, и о них никто не вспомнит.

Светляков: Да, но 1970-е годы это доходило до очень мощного эмоционального напряжения. Возможно, из-за двойной жизни. Я спрашивал у американских кураторов, были ли такие страхи у художников, с которыми они общались? Они говорят: «Все-таки они себя с Леонардо да Винчи не сравнивали». Они мыслили категориями, например, успеха в своем поколении, известности, то есть, скорее, оценивали свою карьеру. А здесь [в СССР] института карьеры в таком понимании не было. И при этом была некая абстрактная идея: запустят ли меня в комнату гениев?

— Никита, связаны ли массовые страхи с массовым образованием?

Петров: На самом деле, нет. Никакой связи между образованием, социальным статусом и теми вещами, которые у нас в голове, не существует. Но существует немного другая связь.

Почему мы вообще распространяем все эти истории? Скорее, мы распространяем эти вещи, потому что они построены по другим законам, нежели рациональные штуки. Представьте себе, что у вас в голове такая мысленная энциклопедия, в которой есть несколько категорий: человек, предмет, растение. И для каждой из этих категорий у вас есть определенный набор внутренних свойств. Что умеет делать человек? Ходить, говорить. Если женщина, скорее всего, она должна рожать. Если мужчина, то он должен работать и умереть рано. Если это животное, то оно говорить, скорее всего, не будет, а если это предмет, то он будет лежать, его можно брать и так далее. Наш мозг устроен таким образом, что история прилипает к нам, когда одно свойство из этой онтологической категории нарушается. То есть, условно, когда полено бежит к вам на тонких лапках и лает.

Так устроены и городские легенды: когда что-то вдруг совмещается с другими оксюморонными вещами. Например, дети и жестокость, любовь и смерть, дорога и убийство. И тогда ваш мозг говорит: да, наверное, эти важные вещи, я должен как-то распространить их дальше.

Причем, вы можете даже в это не верить. Вера — это не главное условие. А главное — то, что, когда вы рассказываете, вы этот страх переживаете. Любопытная вещь связана с «сифилизатором» — так называли автоматы по производству газированной воды. Рассказывая эту историю [о том, что с помощью автоматов можно подцепить сифилис], вы с одной стороны немножко как будто бы ограждаете от опасности ребенка или какого-то человека, который туда приходит попить воды. А с другой стороны, немножко успокаиваетесь, проживая опасность в своей голове в форме нарратива.

— Кажется, что семидесятые — это время материалистов. По крайней мере, людей, которые хотят всему найти свое объяснение. Как это связано с таким количеством разной ерунды, в которую тогда верили люди? Причем, очевидно, что эта ерунда иррациональная, и очевидно, что она не имеет никакой связи с жизнью.

Светляков: Лавина иррационального, которая вторгается именно в 1970-е, радикально отличается от 1960-х годов. Вот там как раз люди мыслят позитивистски, прогрессистски. А тут все наполняется какой-то мистикой, личными культами. Объяснить этот феномен можно многими причинами. Самая простая на поверхности: советская идеология девальвировалась, начался личный шаманизм.

С другой стороны, наступает эпоха постмодерна и она связана с тем, что формируется вторая реальность, реальность средств массовой информации. Она настолько плотная, настолько активная, что людей клинит. Их реальность не совпадает с реальностью масс-медиа. Им кажется, что это все не имеет к их жизни никакого отношения: жизнь в двух реальностях они переживают очень остро.

Плюс, настолько усложняются процессы управления, что разумом их не охватить. Ты все равно видишь только часть всей сети коммуникаций и, конечно, возникает мистика.

— Никита, вам тоже это кажется мировым процессом?

Петров: Я задумался как раз про социологическое объяснение подобного рода вещей. Замечательный социолог Ульрих Бек предложил объяснение того, почему, условно, вокруг так много бреда. Простыми словами это звучит так: мир становится настолько сложным, что мы оказываемся дезориентированы, не можем найти одно, два, три простых объяснения вещам, которые происходят. Мы должны перепридумывать причинно-следственную связь, и каким-то образом объяснить окружающий мир вокруг нас. Конспирология очень жесткая структура, пытающаяся объяснить сложный мир, который вдруг возник вокруг нас.

Наверное, 1960-е годы — это как раз начало возникновения этой сложности. В следующие десятилетия он продолжает увеличиваться, и количество бреда, в общем, растет в геометрической прогрессии. Ну а дальше даже мы перестаем в нем ориентироваться.

— Связано ли количество страхов с тем, какие корни именно у российского общества?

Светляков: Страх на Западе иногда страшнее, еще со времен Мартина Лютера. Когда человек остается один на один с богом, оборваны все связи. И, конечно, первое, что он встречает, это дьявол. И тут начинается страх. Причем, это страх голода, ада, страх перед чужими, соседями, которые тебя сейчас съедят, потому что они вообще людоеды.

Неслучайно русская культура не родила образа дьявола: то он какой-то манерный у Булгакова, то какие-то гоголевские чертенята прыгают. Концепция дьявола или концепция зла толком не были сформулированы в принципе. Русского человека не напугаешь, но его надо было бы попугать. Он эмоционально изнежился к 1970-м годам, и сам себя пугает. Сам себе в зеркале делает: «У-у-у-у-у!» И напивается до чертиков.

Петров: Раз уж возникла тема мелких чертей, скажу, что интуитивно вы абсолютно правы. Да, в русской культуре существует традиция мелких демонов. Это помощники колдуна, которым он дает задание. Отсюда, например, зеленые черти, которые в результате делирия возникают у пьяниц. Это настолько гадливо и настолько нестрашно, что нас самих боятся больше, чем мы — вот этих персонажей фольклора. Но любопытна еще одна мысль, — это фигура чужого.

В какой-то момент самый большой страх вызывает условный иностранец или сосед. Это универсально справедливо для всех народов. Например, античная история первых веков нашей эры про кровавый навет: евреи берут христианского младенца, сажают в бочку, бочку катают, а там иголки такие специальные, чтобы кровь из него выдавить и в мацу добавить. Эта штука до сих пор живуча.

Еще одна история. Американские джинсы, когда попадают в Советский Союз, становятся опасной вещью. Почему? Потому что в швах находят вшей, и они могут на вас перекинуться. Это понятно и объяснимо. Чужая, дорогая, дефицитная вещь: вы ее, наверное, никогда не купите, поэтому можно не покупать, потому что там вши. Про такие легенды недавно вышла книжка Александры Архиповой и Анны Кирзюк — «Опасные советские вещи».

— Вот мы живем в 2020 году. Горят вышки 5G, люди обрабатывают маску имбирем и лимонным соком. Мы живем в эпоху, когда реальность подталкивает к возвращению самого разного рода социальных практик. Что из этого — из 1970-х?

Петров: Еще одна вещь, которая позволяет нам что-то сохранять через 50 лет, это механизм, который называется страшным словом «остенсия». Это механизм, когда мы легенду воплощаем в жизнь.

Например, американские дети, которые ходят на Хэллоуин и находят в конфетах лезвия. Было, по-моему, ровно одно дело, когда папаша, который раздавал другим детям конфеты, напихал туда лезвий, и дети, действительно, их съели, и действительно умерли. Это как раз называется остенсией. Механизмы бывают разные: в Самаре ставят памятник Николаю Чудотворцу, который спас Зою, — она танцевала с иконой и окаменела. Эта история — известная куйбышевская легенда 1956-го года.

Работает и другой механизм, экзотизация. Когда мы по маленьким деталям, по кусочкам, по лезвиям, бритвам, автоматам с газировкой начинаем воспринимать наше прошлое, тем самым немного его отдаляя и позволяя себе про это думать чуть лучше, интереснее и глубже, чем это было на самом деле.

Полная беседа с социальным антропологом Никитой Петровым и куратором выставки «Ненавсегда» Кириллом Светляковым
Сделано в Москве: Владимир Раевский

Светляков: Я могу сказать, что в советской культуре есть очень страшная вещь. Такая, которую я помню еще с детства. Ты смотришь какой-нибудь мультик, вот он кончается, и ты говоришь: «Как мне теперь после этого жить?» Советская культура очень умела испортить настроение на всю жизнь. Например, мультик «До свидания, овраг». О бродячих собаках, в которых ты влюбляешься на протяжении фильма. В конце их забирают на живодерку, — и все. И ты чувствуешь, что ты виноват в этом. Ты, зритель!

Я узнал предысторию фильма «Осенний марафон», фильма по сценарию [драматурга Александра] Володина. Там есть элемент личной истории с женой и подругой-любовницей. Подруга умерла, и жена взяла ее ребенка, они усыновили его от любовницы. Это реальная история сценариста Володина. Она не вошла в фильм, там есть только намеки. Он показывает, что герой все время теряет себя, бегая по кругу. Когда ты хочешь привить человеку чувство вины, он становится управляемым, с ним легче работать. Когда ты обвиняешь ребенка, ты говоришь: «Ты виноват, ты наказан». И, конечно, конец Советскому Союзу наступил через это.

Американцы, я думаю, это понимали. Эпоха большого режиссерского кино, где режиссер — фашист и диктатор, закончилась фильмом «Челюсти» Спилберга. После этого «Челюсти» перегрызли горло большим режиссерам и началось коммерческое кино. Это отчасти плохо, но это спасло человечество, понимаете?

Вопрос из зала: Насколько полвека назад бытовали страхи посерьезнее, типа, голода? Или того, что в дверь постучатся страшные люди и заберут тебя?

Петров: Детские рассказы оказываются хорошей средой, в которой продолжают распространяться и модифицироваться страхи взрослых. Вот история про правительственную машину, черную «Волгу» с надписью «ССД» (Смерть Советским Детям), куда садиться ни в коем случае не нужно. Или машина с надписью «Хлеб» или «Молоко», которая вдруг везет детей куда-то, и они понимают, что их везут не домой. Водитель останавливается, нажимает кнопку, сидения переворачиваются, и там мясорубка, которая этих детей перемалывает. И почему? Потому что у водителя один зуб, и он только фарш может есть.

Этот условный детский язык по мысли Эдуарда Успенского, публикатора и собирателя некоторых таких историй, позволяет объяснить детям эту сложную реальность и как-то ее пережить.

Вопрос из зала: Был же еще один самый страшный страх. В самом начале 1970-х мама говорила о том, что по улице ходят люди и воруют детей. И этих детей разбирают на органы. Ведь тогда еще только-только появилась пересадка органов. Откуда взялся этот страх?

Петров: Это те самые годы, когда в средства массовой информации начинают проникать разные истории о трансплантации органов и донорах, которые, в частности, должны завещать свое тело после смерти, чтобы эти органы могли нормально изъять. Дальше это попадает на страницы газет, но мы же не очень хорошо понимаем, что такое трансплантация органов, и как вообще можно пересадить сердце. Но мне кажется, что максимальный всплеск подобного рода историй был как раз в 90-е.

— Я задам последний вопрос. Какой самый адский слух про коронавирус вы слышали?

Петров: Давайте я расскажу не самый страшный, а самый опасный. Коронавирус невидим. Мы ничего про него не знаем. И мы должны все это объяснить. С одной стороны, нужно объяснить: а вообще, больны ли мы? Самый популярный слух сейчас, что мы когда-то все переболели. То есть, чихали, кашляли, и, наверное, это и было оно.

Самое неприятное — это история о том, что некий врач, некая медсестра или кто-то еще — знаток коронавируса в чужой стране, и еще при этом он наш человек. Это история о Юре Климове, враче из Ухани, который советует «быть под солнцем», «пить побольше горячей воды», когда у вас коронавирус. Это хорошо совпадает с нашим бэкграундом — наши бабушки так лечились в отсутствии медицины. Вы начинаете это делать и говорить: ну, наверное, я спасусь. Хуже-то не будет. Но это главная опасность, потому что вы ослабляете бдительность, и не следуете нормальным рекомендациям врачей. Это самое опасное, но не самое страшное.

Самое страшное — это, конечно, 5G. Через последствия 5G распространяется коронавирус, вас чипируют и этот жидкий чип вводят вам с помощью вакцины, которую изобрели в России, и потом после этого жидкого чипа вы будете управляемы, а управлять вами будут власти и масоны.

Беседовал Владимир Раевский