«Высоцкий — это не про цинизм. И Цой тоже» Музыкант Антон Севидов — о новом альбоме Tesla Boy, российских футболистах и о том, что не так с Дудем и Шнуровым
Московский музыкант Антон Севидов в последнее время повсюду: он сыграл в фильме «Лето», частично спродюсировал для него саундтрек, написал музыку для спектакля «Море деревьев» в «Гоголь-центре» и исполнил в нем роль — а совсем недавно спродюсировал концертный трибьют одному из самых удивительных советских поп-композиторов Юрию Чернавскому и его альбому «Банановые острова». 19 октября группа Севидова Tesla Boy выпускает свой четвертый альбом «Remedy». Редактор «Медузы» Александр Горбачев уже много лет спорит с Севидовым о том, на каком языке стоит петь и какую музыку надо было слушать в детстве. В это трудно поверить, но в 2018 году спор продолжился.
«„Мерс“ 124-й, все тонированное, сидят братки — и из машины на полную катушку фигарит наш трек»
— Я только что смотрел, как ты играл музыканта-ниндзю в спектакле «Море деревьев» про подростковый возраст в «Гоголь-центре». Расскажи, как ты в это попал?
— В 2016 году меня случайно занесло в «Гоголь-центр» — меня туда затащил Андрей Ходорченков. Это был «Сон в летнюю ночь».
— Символично. (В рамках дела «Седьмой студии» обвинение утверждало, что деньги на спектакль «Сон в летнюю ночь» были украдены, а сам он не был поставлен. — Прим. «Медузы».)
— Да, теперь это кажется знаковым. В общем, в тот момент я влюбился в театр, в труппу и, как впоследствии выяснилось, в актрису «Гоголь-центра» Сашу Ревенко, с которой мы продолжаем быть вместе. Постепенно я стал знакомиться со всеми ребятами — и в какой-то момент [актеры] Саша Горчилин и Фил Авдеев мне сказали: «Есть такой проект, пьеса Любы Стрижак „Море деревьев“, не хочешь написать музыку?»
Я, конечно, с радостью согласился — но в тот момент не понимал масштабов бедствия. Потому что, когда я в это влился, да еще и стал играть маленькую роль, я понял, что театр — это титанический труд. То есть это даже покруче, чем у музыкантов. Я два месяца просто жил здесь с утра до ночи. Просыпался, ехал сюда, ночью возвращался домой — и еще там после репетиции делал какие-то правки по музыке.
На самом деле, я честно скажу — мне этот спектакль до сих пор каждый раз тяжело играть.
— Почему?
— Потому что он погружает меня — как и зрителей, думаю — в юность. И я сразу вспоминаю родителей. Вспоминаю период, когда мне было 16 лет, когда не стало папы, когда возникла та ситуация, о которой говорят: «В одну секунду пришлось быстро повзрослеть».
Мама не работала, мы остались вдвоем, у нас не было денег. Я играл джаз в ресторанах, потом — диджей-сеты в каких-то жутких местах вроде Московского дворца молодежи. Я же там рос рядом, это все происходило на моих глазах! Я в те годы и сам ходил все время на какие-то вечеринки туда — одно время фанател от рэпа, помню, ходил в МДМ на фестиваль «Рэп-мьюзик», где все в шапочках прыгали под главный хит Cypress Hill «Insane in the Brain». Тогда же была такая диспозиция — гопники против рэперков; я помню, когда Bad Balance выпустили песню «Быки» и потом выступали в МДМ, туда понаехали ребята в кепариках — и было правда стремно. Все это обрастало слухами — кого-то убили, кого-то повесили.
— И все бегали абсолютно голые.
— Да. Но это я все правда видел своими глазами. 124-е «Мерсы» бандитские, откуда играют миксы диджея Славы Финиста, таблетки, которые продают прямо у здания…
— И параллельно с этим ты играл джаз.
— Параллельно с этим я учился в Гнесинке у Михаила Моисеевича Окуня. И да, играл джаз. Первая моя работа была в ресторане гостиницы «Палас-отель» на Тверской — сейчас там, кажется, «Шератон». У нас была гримерка, где мы переодевались в белые рубашки и галстуки. Однажды к нам приходят и говорят — знаете, сегодня в этой комнате берут интервью, какая-то заморская звезда приехала, придется переодеться в гардеробе.
Проходит несколько дней, я включаю программу Артемия Троицкого по телевизору — и сразу вижу, что он сидит ровно в этой нашей комнате. Ее невозможно было перепутать — там такие зеленые обои с золотыми вензелями. И, значит, Троицкий говорит: «Сегодня у нас в гостях английский музыкант Дэвид Боуи». Вот так забавно вышло. Хотя я тогда совершенно другую музыку любил и к Боуи пришел гораздо позже. Но это, видимо, было перед его единственным концертом в Москве, в Кремле — про который Боуи потом говорил, что это самое чудовищное выступление в его жизни.
— Мы как-то сразу далеко ушли от спектакля. То есть ты каждый раз вот это все вспоминаешь? И 1990-е, и бурю абсурда, и внезапную ответственность, и бунт? Спектакль — он же и про бунт тоже.
— Да. И бунт у меня тоже был. Незадолго до смерти отца мы с ним сильно поругались. И причиной тому была статья про ЛСД в журнале «Птюч». Я сейчас понимаю, что как родитель он беспокоился, — наркотики, клубы, все это было страшно, он испугался и на меня наехал.
Был тяжелый разговор. Он стал спрашивать, зачем я это читаю вообще? Я пытался ему объяснить, что на самом деле читаю статьи про диджеев и клубную музыку. Что было абсолютной правдой! Тема [наркотиков] меня в тот момент вообще не волновала. Зато в «Птюче» была страничка с чартами наших и зарубежных диск-жокеев. И вот ты смотришь, потом едешь на «Горбушку», пытаешься каждый трек найти, послушать.
У меня тогда был напарник по диджей-сетам в МДМ — у него был очень необычный никнейм. Супернеобычный! Его звали DJ Feelgood! Он был из Новокузнецка, сильно старше меня. И вот мы в какой-то момент решили, что надо нам сделать какой-нибудь проект вместе. Записали два трека, назвались тоже очень оригинально — Da Funk, в честь песни Daft Punk. Отослали болванку на радио 106.8, которое крутило электронную музыку. И дальше у меня такая склейка: я иду по Пушкинской площади, проезжает мимо то ли BMW, то ли «Мерс» 124-й, все тонированное, сидят братки — и из машины на полную катушку фигарит наш трек. А я реально не знал, что песня так быстро стала хитом! Впрочем, наш дуэт быстро распался, так мы больше ничего и не сделали.
Конечно, когда я после всего этого приходил в Гнесинку на занятия по фортепиано, там ребята на меня с недоумением смотрели. Спрашивали: «Ну как там „Птюч“? Как там „Аэродэнс“?». А я им отвечал — ребята, сорри, мне гоа-транс не нравится, я драм-н-бэйс очень люблю.
— Куда-то мы все время уходим от спектакля и родителей в бурю воспоминаний.
— Да. Ну, на самом деле, интересное время было. Я реально не понимаю одной вещи. Вот есть [бывший главный редактор «Птюча» Игорь] Шулинский, есть [бывший главный редактор журнала «Ом» Игорь] Григорьев. Для меня эти люди в юности были почти что менторами. Они в те годы, когда информации было намного меньше, чем сейчас, открывали для нас другой мир — западный, андеграундный. Почему они отрицают все, что было потом? Насколько я понимаю, тот же Шулинский совершенно не принимает ту клубную культуру и музыку, что была после него, — условно говоря, Муджуса, «Солянку», Idle Conversation. Для меня это очень странно.
К чему я это говорю? У меня есть ощущение, что это вообще большая проблема России — отсутствие преемственности. И еще и поэтому мне было так важно, что приехал Юра Чернавский и мы сделали этот трибьют-концерт для него. Я ему сказал: «Юра, мы гордимся, что вы наш музыкальный отец в каком-то смысле — мы знаем вашу музыку с детства, мы любим, это то советское, чем можно гордиться». И он в ответ принял всех нас! Он был абсолютно счастлив, и накануне его вылета мы шесть часов сидели, пили виски и обсуждали музыку и жизнь.
Кстати, мы недавно исполнили на концерте Tesla Boy песню «Фараон», которую Чернавский написал для Боярского. Люди мне просто забили инстаграм вопросами: что за трек, где можно его найти? Многие подумали, что это новый трек Tesla Boy, хотя я со сцены сказал, кто автор.
Меня это очень радует. Но с другой стороны, я вижу какой-то надлом, какое-то отторжение прошлого. Почему?
— Ну, мне кажется, в случае тех людей, о которых ты говоришь, все достаточно логично. Ты был причастен к чему-то важному, а к новому ты уже не очень причастен — и хочется держаться за старое, за собственную прошлую значимость.
— У меня есть ощущение, что это не только музыки касается. Что и в других сферах есть болезненное неприятие новых этапов развития.
При этом — вот я недавно смотрел офигенный фильм про Куинси Джонса, который вышел на Netflix. Куинси Джонс писал аранжировки для Фрэнка Синатры и Дайаны Вашингтон, потом сочинил кучу саундтреков, потом сделал самый великий поп-альбом ХХ века — «Thriller» Майкла Джексона. И вот он сидит вместе с Кендриком Ламаром — и общается с ним, как с сыном. И Ламар понимает, кто такой Джонс, и Джонс отдает ему должное. И это очень круто.
— Мне кажется, там очень важна общая культурная и, прошу прощения, расовая идентичность. То есть они понимают, что оба через года рубятся за афроамериканскую музыку и делают ее великой. В России в этом смысле сложнее — не всегда есть ощущение общности, традиции. Собственно, мне кажется, то поколение групп, в котором появились Tesla Boy, во многом строило себя как раз через отторжение прошлого — русского рока, например. Типа — «как угодно, только не как Шевчук». Я это довольно хорошо помню.
— Ну да.
— Сейчас это как будто начинает меняться.
— Да. Для меня проект с Чернавским ровно про это — мы не отторгаем, а наоборот, соединяемся и респектуем. Говорим: да, это наши корни.
«Когда мы стебем всю эту жизнь в этой стране, мне становится немного странно. И в этот момент приходит на помощь Высоцкий»
— Раз уж зашла речь о корнях. Неожиданным лейтмотивом нового альбома Tesla Boy оказывается Высоцкий. Он появляется аж в двух песнях.
— Он возник совершенно случайно. Но теперь я понимаю, почему. Мне кажется, сейчас самые популярные ролевые модели — люди достаточно циничные. И им все стараются подражать. Взять того же Шнура — он культивирует цинизм. Или Невзоров, который рядом с ним все время.
— Ну это не самые современные герои все же. А кто из молодых такой?
— [Журналист Юрий] Дудь. Я считаю, что он абсолютно про цинизм. И он его не скрывает, даже им бравирует.
Понимаешь, я считаю, что самоирония — это очень круто. Она помогает, бывают сложные моменты, когда без нее просто не выжить. Но все-таки цинизм — это немножко другое. Цинизм обесценивает. Я думаю, что люди циничные в глубине души достаточно ранимые. Причем в почете же еще такой цинизм в свою же сторону: я сейчас быстрее тебя сам себя опущу, обесценю, скажу, что я вообще придурок, чтобы ты не успел это сделать. И, безусловно, то, что делают Шнур и Невзоров, — это местами очень талантливо и здорово. Но когда кроме этого нет ничего, когда мы стебем вообще все от и до, всю эту жизнь в этой стране, — мне становится немного странно. И в этот момент приходит на помощь Высоцкий. Потому что Высоцкий — это вообще не про цинизм. Или Цой — он тоже совсем не был циничным человеком, у него были какие-то нерушимые ценности. Вот я в какой-то момент об этом подумал, и меня это очень тронуло.
А технически это вообще очень смешная история. Мы сидели на студии, сводили один из треков с моим другом Ромой, и я ему говорю: «Слушай, тут хочется какой-то спокен-ворд». Лезу в ютьюб, набираю что-то типа «Нью-Йорк, 70-е». И там выскакивает репортаж «Би-би-си» про Высоцкого в Нью-Йорке. И написано: Soviet Bob Dylan Vladimir Vysotsky. И это совершенно сюрреалистическое зрелище — Манхэттен, Эмпайр-Стейт-Билдинг и так далее, 1979 год, и Высоцкий с гитарой идет по Таймс-сквер. И ты понимаешь, что он находится в этот момент в точке, где рождаются одновременно нью-вейв, постпанк и рэп. Что рядом клубы CBGB и Paradise Garage, что где-то в Бронксе ребята уже начинают делать хип-хоп, что Studio 54 то ли уже открылся, то ли вот-вот откроется. Ну это просто какой-то «Облачный атлас» — все со всем связано!
И когда мы слова из этого ролика уже в альбом вставили, я наткнулся на интервью Высоцкого, где его спрашивают про возраст. А это тема, которой меня в какой-то момент задолбали. «Сколько тебе лет? Ну скажи, сколько?» И вот я нарываюсь на интервью, где Высоцкий абсолютно гениально отвечает — мол, зачем вы меня спрашиваете? «Ну, мы хотим понять, у нас могут быть разные ощущения». «Ну и прекрасно, — говорит Высоцкий. — Пусть у нас будут разные ощущения по поводу моего возраста». И я подумал — все, вот этим будет заканчиваться альбом.
— Слушай, ну вот наш разговор: Чернавский, Высоцкий, Цой. Вот ты играешь в спектакле и поешь по-русски. Вот ты играешь в фильме «Лето» про русский рок, и продюсируешь для него песни. И вот твой новый альбом. А там опять космополитическая поп-музыка на английском языке. Это наш давний спор, но сейчас Tesla Boy — фактически последний бастион; почти все остальные заметные музыканты твоего поколения так или иначе перешли на русский. И получается, что в этом споре, где я говорил, что круто петь по-русски, а ты — что по-английски, я победил.
— Нет. Я не считаю, что ты победил. Я верю в то, что русская группа в один прекрасный день станет известной на весь мир. Не хочу хвалить себя — да, у нас есть фанаты и в Америке, и в Мексике, и в Европе, но мы не попали, скажем так, в высший эшелон шоу-бизнеса. Хотя кто знает? Может, с этим альбомом получится?
Но даже если нет. Я верю, что рано или поздно… Пусть не мы, пусть кто-то другой, кто читает это интервью, не знаю, в Уфе, Ижевске, Екатеринбурге, — сделает что-то, что прославит его на весь мир и принесет ему, условно, «Грэмми». И когда ты говоришь, что ты выиграл, — ты отнимаешь надежду у этих ребят. А это не очень хорошо.
Мне кажется, нам надо отойти от стереотипов о том, на каком языке петь. Потому что в каком-то смысле диктовать такие вещи — это тоже фашизм.
— Еще и фашистом меня назвал.
— Да, прости, это слишком жестко. Но правда! Человек должен петь на том языке, на котором ему хочется петь.
Когда мы говорим про песни на русском или на английском, у меня такое ощущение возникает. Вот мы живем в одной большой коммуналке. Она очень родная, любимая, я здесь знаю каждый уголок. И мне говорят: Антон, тут лучше всего. Никуда ходить не надо. Ты здесь родился, тут классно. Я отвечаю: ребята, да, классно, но я хочу выйти на улицу и по району погулять — можно? А мне говорят — не надо, там тебя никто не ждет. Сиди тут, не нужен ты там никому. Понимаешь?
Все-таки должна быть какая-то ответственность. Я неделю назад ездил в Нижний Новгород — у нас там была публичная дискуссия перед фильмом про Daft Punk, который показывали в рамках Beat Weekend. А до этого еще был в Уфе — просто диджей-сет играл. И ко мне подходили музыканты, задавали вопросы. Я им всем говорил: ребята, да если вы хотите делать на английском, делайте. Ну, а кто если не мы? Кто-то же должен это сделать.
Вообще, среди всей нынешней музыкальной движухи есть реальные откровения, которые меня по-настоящему вдохновляют. Например, группа Shortparis. Я их фанат. Кстати, у них отлично идут дела на Западе. Они очень театральные, визуальные, поют и на русском, и на английском. Очень талантливые ребята.
Еще я очень респектую Томасу Мразу. Причем знаешь, что самое интересное? Я думаю, что если бы его окружение вселило в него уверенность, что можно попробовать делать треки на английском языке, — он бы смог сделать так, чтобы его музыка звучала не только в России. Просто кто-то должен ему об этом сказать. Не знаю, может, я и скажу?
— Скажи.
— Ну правда же, это классная история! Смотри, вот я интересуюсь футболом. Сколько российских игроков сейчас играют в Европе?
— Два?
— По-моему, два, да. [Денис] Черышев и [Александр] Головин. Причем Черышев — воспитанник «Реала». Два человека! Это же просто уму непостижимо. А почему так мало? Потому что до сих пор у нас в футболе нет выстроенной системы отбора этих ребятишек в возрасте восьми-девяти лет — чтобы выцеплять их из разных городов, давать им стипендию, чтобы они могли жить с родителями, например. «Манчестер Юнайтед» на протяжении 30 лет выращивает игроков, ищет их по всей Англии — это такая скрупулезная работа.
— То есть это вопрос существования индустрии?
— Это вопрос государственной политики. Если бы наше министерство культуры, прости господи, занялось бы постройкой современных школ, где дети могли бы не только изучать Чайковского и Рахманинова (хотя и это хорошо), но и Logic с Ableton, — вот тогда у нас мог бы произойти скачок. Для меня это прямо боль. Если у меня в жизни будет такая возможность, я очень посодействую созданию таких институтов.
Потому что сейчас — ну откуда им брать знания? Все как в моем детстве. И то мне повезло. Когда мне было 14 лет, я полгода отработал клавишником в «Арсенале» — группе нашего известного саксофониста Алексея Семеновича Козлова. И он меня спросил: «У тебя какой синтезатор?» Я говорю: «Ну, вот такой». А у меня был простенький, конечно. Козлов отвечает: «Это полная чушь вообще, туфта. Приходи ко мне домой с папой — я покажу свою домашнюю студию». И вот тогда я в первый раз все это увидел — сэмплеры, секвенсоры и так далее, — и Козлов моего папу настропалил, чтобы тот мне купил компьютер. Но и там мне программы приходилось изучать методом тыка. У нас ничего не было. Но и сейчас ничего нет!
Еще помню такой смешной случай. Когда начали появляться какие-то деньги, я стал покупать себе сэмплеры, эмуляторы — и довольно быстро стал в тусовке таким гуру всех этих штук. А тогда в Москву только-только приехала группа «Би-2». Они меня вызвонили к себе на студию. Я приехал. Встречаю их клавишника тогдашнего — взрослого такого мужчину. Он говорит: «Мне очень нужна ваша помощь». Я спрашиваю, какая. Он меня заводит в комнату, там стоит сумка, в ней лежат новые сэмплер и эмулятор. Он говорит: «Ну вот, ребята купили сэмплер…» Я отвечаю: «Так?» Он: «Антон, я, честно говоря, просто не знаю — это для чего? Вы мне можете сказать?»
Я так растерялся, говорю: «Ну, в него можно загрузить звуки». И поработал немного, как продавец в магазине инструментов. Было смешно.
— Сидя в «Гоголь-Центре», надеяться на министерство культуры — это, конечно, странно. (Разговор проходил в одном из помещений театра — Прим. «Медузы».)
— Ну да.
«У меня до сих пор мурашки идут, когда я вспоминаю увертюру „Тангейзера“»
— Давай я все-таки вернусь к любимому вопросу. Итак, 10 лет назад группа Tesla Boy была одним из хедлайнеров нового поколения групп, которое, в частности, идентифицировало себя через английский язык. Это был тренд. Сейчас все изменилось. Большинство из тех, кто начинал с вами, поют на русском. Те, кто пришли следом, — тем более. Почему это случилось?
— Слушай, когда мы появились, на английском пели три группы.
— Ну не три!
— Ну четыре! Это был очень маленький круг. Никто не думал, что это разрастется во что-то более-менее массовое. И вот ты говоришь — перестал петь на английском. Но три недели назад у нас был концерт в Новой Голландии, и на него пришли пять тысяч человек. Хотя не было ни альбома, ни сингла, у нас сменился состав.
— Я же не говорю, что вы никому не нужны. Я говорю, что сменилась парадигма.
— Да она постоянно меняется. А мы продолжаем делать свое дело. Я занимаюсь тем же, что делал и 10, и 15 лет назад. Все равно мое обычное утро начинается так: встаю, пью чай и сажусь за инструмент бренчать; иногда что-то остается и превращается в песни. И все.
Я сегодня читал про потрясающего русского теоретика. Его звали Николай Слонимский, он издал учебник, по которому учился [американский саксофонист и композитор] Джон Колтрейн. Он писал о том, что люди не понимают зачастую, как какую-то великую музыку оценивали современники. Он, в частности, цитировал рецензию на Шопена, где его сочинения характеризовались как «разностильные поверхностные излияния и вымученное неблагозвучие». Про одну из симфоний Чайковского бостонский критик вообще писал, что она «проходит сквозь все сточные канавы и канализационные трубы человеческого отчаяния».
— Это, пожалуй, может сойти и за комплимент.
— Да, ну это мы сейчас можем так сказать, имея за плечами Sex Pistols и группу Suicide.
— Я не очень понимаю, к чему ты клонишь. На любую гениальную вещь можно найти отрицательную рецензию и посмеяться.
— Да. Я к тому, что я просто стараюсь не обращать внимания на такого рода комментарии.
— Давай тогда я тебе дам положительную рецензию. Предыдущие записи Tesla Boy я слушал и, скажем так, принимал к сведению. К новому альбому, кажется, буду возвращаться — что-то меня в нем наконец зацепило. Ты как сам это объясняешь?
— Мне очень хотелось написать именно сильные песни. То есть аранжировки могут быть разными — быстрая, медленная, электронная живая. Но песня остается — и мне было важно сочинить такие, которые можно было под гитару сыграть, под рояль. Когда мы делали песню «U», я представлял себе стадион или какое-то другое большое пространство, где много людей, которые поют это хором.
Еще — я, кажется, никогда так не соединял свои переживания с музыкой и текстом. То есть, например, песню «Compromise» я сочинил где-то через неделю после того, как реально чуть не погиб. И мне хотелось запечатлеть ощущение выхода из этой ситуации: с одной стороны, вроде все уже стало хорошо, а с другой, думаешь, кто ты в этом мире? И что будет, если никого не будет рядом? И можешь ли ты в этот момент остаться с собой в гармонии?
Еще одна из маленьких побед — что я встроил в альбом симфонический оркестр.
— Ну это как полагается.
— Когда я учился в Гнесинке, одним из немногих запоминающихся моментов был экзамен по музыкальной литературе. Я должен был за двое суток выучить все основные произведения Вагнера. И мне все это казалось чудовищным — три минуты идет какая-то мелодия, а потом 40 минут диалогов на немецком языке, которые ко вторым суткам подготовки без сна превращаются в страшный коктейль.
А потом я дошел до увертюры «Тангейзера». И это просто вот… Ну у меня до сих пор мурашки идут, когда я вспоминаю это ощущение. Это меня настолько поразило — эта увертюра до сих пор одна из самых моих любимых музык. Это какой-то абсолют, золотое сечение.
Когда я писал альбом, я сочинил песню «Sometimes» и думаю: ну что, опять сейчас куплет, припев, и все это куда-то уходит… И понимаю, что нет. Тут должен быть симфонический оркестр. И у меня в голове начинают звучать эти вагнеровские трубы.
— И где нашли оркестр?
— Тогда как раз наши друзья из «Би-2» записали альбом с Пражским симфоническом оркестром. И я полетел туда. Тоже, кстати, смешно было — потому что это люди, которые играют реально сложные произведения. А у меня там в основном тянущиеся «картошки».
— Картошки?
— Длинные ноты. И вот я прихожу в студию, там звукорежиссер с партитурой, оркестр, они все бьют смычками по пюпитрам, меня приветствуют. Начинается запись.
Первая композиция. И они такие играют — «у-у-у-у-у», длинные ноты. Записали. Вторая композиция. «И-и-и-и-и». Все играют очень чисто, третий дубль делаем просто потому, что деньги «уже уплочены» и надо их потратить. Открывают партитуру третьей композиции. А если в предыдущих двух еще было какое-то многоголосье, то здесь просто длинные «картошки». И я вижу, что они начинают смеяться. Минуту у них была истерика. Потом они начали извиняться. Я говорю: «Да я все понимаю». Мне самому смешно.
«Тропилло достает диск, на диске написано: „Андрей Тропилло и Майк Науменко, 2017 год, альбом“»
— Расскажи про «Лето». Как ты вообще туда попал?
— Мне позвонил помощник Кирилла [Серебренникова], спросил, когда я буду в театре. Мы уже к тому времени были знакомы, конечно; Tesla Boy уже концерт в «Гоголь-центре» отыграли, я начал играть в спектакле, как бы стал частью семьи.
Я прихожу. Сидят продюсеры фильма. И Кирилл мне говорит: «Так, Антон, ты у нас будешь Тропилло».
Тут я вспоминаю фотографии Тропилло, которые я видел, — пухловатого седого мужчину с косой и бородой. Ну, седовласость совпадает, но в остальном… И Кирилл говорит: подожди, я тебе сейчас покажу фотографию, где ты на него реально похож. И действительно! Я тебе клянусь — похож.
Кирилл спрашивает: «Антон, ты же умеешь эти все ручки крутить?». Я говорю: «Конечно, Кирилл Семенович». Он такой: «Все, ты у нас будешь Тропилло».
Тогда я спросил, что с музыкой. Он отвечает: «Видимо, все композиции Майка будет играть Рома Зверь со своими ребятами». — «А остальное?» — «Ну…». И Кирилл называет имя известного саундпродюсера, который вообще из другой оперы. Он неплохой, но он попсовик.
Я вообще обычно так не делаю никогда, но тут говорю: «Ребята, это 100% не то, что вам нужно. Он вообще не про эту историю». Мы еще поговорили, Кирилл сидит, смотрит на меня и спрашивает: «Антон, где же нам найти саундпродюсера для кино?». Я отвечаю: «Кирилл Семенович, даже не знаю».
И в этот момент он говорит: «Блин, я все понял. Я перепутал! Понимаешь, ты у меня в моей голове уже был в папке „Актеры“, я тебя убрал из папки „Музыканты“. А ты же у нас пишешь музыку?» — «Ну да». — «Так, все. Вот три песни — „Passenger“, „Psycho Killer“, „Perfect Day“, вперед». Но «Psycho Killer» в итоге Женя Горбунов делал — и круто получилось.
— А с Тропилло ты общался?
— Ой, это была потрясающая история. Мы снимали эту сцену, где Цой приходит записываться, а параллельно снимался документальный фильм «После лета». И туда Кирилл пытался позвать максимальное количество людей, причастных к записи. Несколько недель пытались позвать Тропилло — и чуть ли не за день до съемок он вышел на связь и сказал, что приедет.
Тропилло приехал с плакатом, который нам подарил. В центре плаката его лицо с зелеными почему-то глазами, а вокруг — Путин, Трамп, Джими Хендрикс, БГ, Высоцкий, Фидель Кастро. Такой постер, стилизованный под «Сержанта Пеппера». Подарил и говорит: «Это чтобы вы не забыли, с чего все начиналось». Окей, хорошо. «Да, и вот еще дисочек вам в подарок». Достает диск, на диске написано: «Андрей Тропилло и Майк Науменко, 2017 год, альбом». А это что? Он говорит «Ну я ж просто с Майком нахожусь сейчас в связи космической. Это новые песни Майка. Кстати, с Витей [Цоем] мы тоже на связи. Сейчас выйдет еще один альбом».
В этот момент я принимаю стратегическое решение не раскрывать ему карт и не говорить, кто я в этом фильме, чтобы не попасть под раздачу. Рома Зверь тоже убежал. По-моему, единственный, кто с ним пообщался, был Тео Ю, который, собственно, играл Цоя. И потом еще Тропилло выпустил видео, где сказал, что Майк с Цоем в этом фильме геи. Что неправда. Было, конечно, грустно.
— Вы как-то обсуждали уголовное дело против Серебренникова на съемках?
— Нет, абсолютно. Все были настолько вовлечены, что не было пространства, чтобы как-то рефлексировать на эту тему. Разве что когда накануне [задержания] все сидели в ресторане, были какие-то шутки на эту тему. То есть не было ощущения упадничества.
Но мне кажется, что Кирилл и сейчас оптимистично смотрит на происходящее, держится. Не думаю, что он как-то сломлен.
— Суд над Серебренниковым начинается 17 октября. Ваш альбом выходит 19-го. Как ты видишь свою позицию по отношению к той реальности, в которой он выходит?
— Знаешь, у меня, как и у многих людей нашего круга, есть ощущение двух информационных реальностей. Одна реальность — телевизионная, которая охватывает всю страну. А другая — я не буду называть ее «объективной», но она более приближена к тому, что происходит на самом деле.
И у меня, как и у других, есть ощущение, что это второе пространство, где еще остался воздух, сужается. И знаешь, что самое страшное? Что уже не страшно. Ну сужается и сужается. А мы смотрим на это и говорим: ну, окей, там что-то с пенсиями, там больницы позакрывали, там посадили режиссера. А оно сужается. И вопрос — что дальше?
— И что?
— Я не знаю. Но я, как говорится, придерживаюсь философии Махатмы Ганди. Мирное ненасильственное противодействие. Самое главное — не предавать себя, не предавать своих друзей, не предавать людей, которые тебя окружают. И заниматься своим делом на своем небольшом пятачке. И не терять адекватность. Ты был на выставке Кабаковых?
— Да.
— Я еще в Питере на нее попал, и она произвела на меня сильнейшее впечатление. Там была одна картина, где есть текстовая таблица: вот, к 19 году в нашем городе мы построим столько-то дорог и столько-то домов. А на самой картине — недостроенный дом, ужасная дорога с колдобинами, свален какой-то мусор. И человек идет. Я тогда подумал, что это очень крутое описание того, чем был Советский Союз в последние годы доперестроечного существования. И что в каком-то смысле мы живем тоже в такой реальности.
Конечно, у нас гораздо больше свободы. Но с другой стороны, в нашем мире сложнее не терять адекватность. Потому что нас очень легко запутать — слишком много информации.
Знаешь, у меня такая мысль была. Попросить Илона Маска сделать огромную ракету, на которую бы можно было посадить всех политиков из разных стран мира — и отправить на Марс. Честно: я бы даже сам дал денег на это. Посадить — и пусть разбираются с Сирией, строят мосты куда-нибудь и так далее. На Марсе — самое то. А мы спокойно будем здесь существовать.