Перейти к материалам
истории

«Церковь копит раны столетиями, а потом они выходят наружу» Политолог и философ Константин Костюк о том, откуда берется православный фундаментализм и чем он опасен

Meduza
Участник акции протеста перед предпремьерным показом фильма Алексея Учителя «Матильда». Новосибирск, 22 сентября 2017 года
Участник акции протеста перед предпремьерным показом фильма Алексея Учителя «Матильда». Новосибирск, 22 сентября 2017 года
Кирилл Кухмарь / ТАСС / Scanpix / LETA

Протесты верующих против фильма «Матильда», который рассказывает о романе царя Николая II c балериной Матильдой Кшесинской, вывели околорелигиозную агрессию в России на новый уровень. Еще в начале 2017 года кинотеатрам начали поступать угрозы от организации «Христианское государство — Святая Русь». В ночь на 11 сентября возле офиса адвоката Константина Добрынина, представляющего интересы режиссера фильма Алексея Учителя, сожгли две машины и разбросали листовки «За Матильду — гореть!». Журналист «Медузы» Александр Борзенко поговорил с политологом и философом Константином Костюком, который много лет исследовал тему православного фундаментализма, о том, как далеко могут зайти защитники чувств верующих, почему они так активны и существует ли опасность православного терроризма.

— Как и откуда возник такой культ царя Николая II в современной России?

— Я считаю, что ключевым моментом было воссоединение в 2007 году РПЦ с Русской православной церковью за границей, РПЦЗ. Для РПЦЗ почитание Николая II стало важным пунктом идентификации: царскую семью там причислили к лику святых еще раньше [в 1981 году]. И канонизация Романовых Московским патриархатом была одним из условий воссоединения. С тех пор и пошел процесс интериоризации, усвоения нашим народом канонизации царской семьи как некой ценности.

И сейчас, спустя годы, мы видим, что такое отношение к Николаю стало частью коллективного сознания в Церкви. Даже те православные, которые сперва не слишком солидаризировались с этой идеей, уступили, потому что теперь это уже не просто политический деятель, а святой. Так что любое нападение на Николая воспринимается достаточно болезненно всей Церковью. Это общее отношение более или менее всех активных православных, а не только какого-то отдельного слоя.

— Есть такой популярный метод описания Церкви, что там, мол, есть фундаменталисты-консерваторы, а есть либералы. Как бы вы описали современную РПЦ?

— Я не согласен с таким описанием. Это деление на «консерваторов» и «либералов» осталось в 1990-х годах. Тогда действительно была такая своего рода чистая доска, люди в Церкви активно искали ответ на вопрос «кто мы?», и два этих направления были очень яркими. Они действительно схлестывались между собой. Они могли проявить себя, выразить свое видение идеологически, концептуально. А потом, особенно в последние годы, в период предстоятельства патриарха Кирилла, обе эти ветви перешли под контроль иерархов РПЦ, самостоятельных течений практически не осталось. Церковь солидаризировалась в пользу консерватизма, потому что, конечно, консерватизм православию всегда ближе.

Внутри Церкви есть какие-то крайние крылья, но они маргинализировались, и либерального крыла, на мой взгляд, практически и не осталось. Сейчас уже нет таких личностей, как отец Александр Мень. Либерализм в Церкви умер. Но и фундаменталисты, встроившись в церковную иерархию, потеряли свою остроту. На этом фланге осталось радикальное крыло, которое жестко реагирует на события [вроде Pussy Riot или «Матильды»]. Но и это скорее лишь остатки былой активности, которую мы наблюдали в 1990-х. Эти радикалы уже ничего особенно не определяют, не характеризуют, а просто время от времени привлекают внимание общественности громкими акциями.

— Вы сказали, что Церкви всегда ближе консерватизм. Почему так? Почему многие православные так активно сопротивляются всему, что сейчас принято называть либеральным: каким-то демократическим установкам, правам человека, свободе слова, толерантности?

— Как мне кажется, для православного сознания очень высокой ценностью обладает понятие «старины». Своего рода миссия для православного человека — нести веру в том первоначальном виде, какой она когда-то была. Ничего не надо изобретать, надо все сохранить. В вере ничего нового быть не может. Это один источник сопротивления всему новому и прогрессивному.

А второй — это сама доктрина державности, которая существует у нас с конца Средневековья. Что такое доктрина державности? Это представление о России как о единственном государстве, которое несет в себе православную веру, сохраняет ее и упрочивает. Государство воспринимается как основа православного строя. И Церкви в силу ее вероучительных принципов это консервативное кредо очень близко, так что воцерковленному человеку сложно освободиться от этого комплекса идеологической державности. Для такого ортодоксального взгляда нет разделения между государством и Церковью — и это еще одна причина такого отношения к Николаю. Он символизирует эту доктрину — монарх, который защищает православную веру и готов за нее умереть. Так что вся эта ситуация с «Матильдой» очень оживила носителей доктрины державности.

— В России каким-то образом почитание царя Николая, которого убили большевики, сочетается с восхищением Сталиным, а тоска по монархии — с тоской по временам, когда «за такое к стенке ставили». Это как?

— Это как раз парадокс православно-консервативного сознания. Конечно, такие одиозные концепции не укладываются в голове, потому что Сталин как раз Церковь и погубил, но в рамках доктрины державности он воспринимается как строитель этой самой державы. Поэтому сюда же приплетаются идеи, что Сталин на самом деле был глубоко верующим. Похожая ситуация с Иваном Грозным. Сильный монарх, который строит державу, не может быть грешен, он идеален.

— Люди, которые протестуют против «Матильды», так называемые фундаменталисты — мы можем как-то оценить их представленность в обществе?

— Тех, кого вы называете фундаменталистами, сегодня уже можно просто называть воцерковленными людьми. Активные православные, которые часто ходят в церковь и действительно находятся внутри этой субкультуры, — они почти все уже в вашем понимании фундаменталисты, монархисты. На самом деле они просто ортодоксы, и их не так много. И всю эту ситуацию с «Матильдой» они не одобряют. Но, конечно, на какие-то протестные действия способны далеко не все.

Важно понимать, что для православия крайне важны сакральные символы. И любой удар по этим символам очень болезненно отражается на всех воцерковленных людях. Вот акция Pussy Riot: наверное, человек, который исходит из правовых понятий, подумает, что просто какие-то чудаки схулиганили, но православного человека это может серьезно ранить.

— Как далеко может зайти реакция на обиды? Православный терроризм — реальная перспектива?

— Нет, такую возможность — возникновение православного терроризма — я отрицаю. Если взять историю православия, мы увидим, что оно никогда не хотело и не умело себя защищать. Ни при реформах Петра, ни при расколе, ни при Октябрьской революции. Внутренний протест был очень сильным, но никаких особенных внешних выпадов не было. Да, всегда найдутся какие-то отдельные маргиналы, которые что-то такое захотят повторить из опыта исламского терроризма, но это будет идти от каких-то конкретных личностей, а не из внутренней логики [РПЦ]. Церковь копит внутренние раны, которые потом сохраняются десятилетиями и столетиями, и это даже хуже терроризма. Если наступишь — эти архаические обиды выходят наружу. Это как загнанная внутрь инфекция. Именно из-за этих ран православие очень плохо интегрируется в общество — в этих обидах нет никакой рассудочности, разума, это уже на уровне инстинктов.

Послушайте наш подкаст о «Христианском государстве» и православном терроризме

— Вы имеете в виду, что Церковь, грубо говоря, как ребенок, которого обижали в детстве, и он эти обиды все время держит в себе?

— Да, по форме это такой фрейдовский психоз. Когда что-то случилось и потом всю жизнь влияет, а человек даже не понимает, почему так происходит. На самом деле, я не хотел называть это психозом и переводить разговор в термины психоанализа. Это скорее архаическая установка. Есть некие компоненты сознания традиции, которые, насильственным образом вытесненные в подсознание, ушли из сферы культурной обработки — то есть над этими установками не задумываются, их не обсуждают, не рационализируют. Эти компоненты, например былые обиды, сформировали в глубине сознания фундамент культурных установок и там лежат. Православие перевело традицию в архаику, в элементы, работающие на уровне быта, автоматического сознания. Это хуже консерватизма, это некое бессознательное упорство любым изменениям — в церковном устройстве, в жизненном укладе, а в конечном счете и в обществе.

— Вы сказали, что это накопление обид даже хуже терроризма. Почему?

— Согласитесь, очень странная ситуация для Церкви, когда есть консерватизм, но практически нет либерализма. Это происходит из-за того, что у Церкви атрофировалось желание двигаться вперед. Ведь либерализм — это про завтрашний день. А в православии, если сравнивать его с какими-то основными конфессиями — католицизмом, протестантизмом, нет видения будущего. Католицизм тоже не сразу, но все-таки открылся современному обществу. В православии об этом даже не идет речи — и никакого условного Второго Ватиканского собора ждать не приходится. Это все следствие одной болезни, атрофии интереса к современности. Люди в церкви очень боятся современности: глобализации, прав человека, демократии. Пассивное сопротивление такой массы гораздо хуже активного сопротивления одиночек.

— Вы говорите, что Церковь не умеет защищаться. Но со времен Pussy Riot складывается ощущение, что она не только защищаться, она и нападать умеет неплохо. Все эти казаки с нагайками, закон об оскорблении чувств верующих…

— Хорошо, что вы упомянули казаков. Вспомните — в 1990-х годах они повсюду были, а сейчас практически сошли на нет. Сколько было социально-христианских партий, движений — все сошло на нет. Тогда был очень большой запрос на социальную роль Церкви, от нее очень многого ждали в общественной жизни, но Церковь не смогла оправдать эти ожидания, потому что не было ни инструментов, ни понимания, как быть активным в обществе, что нужно делать. Оказалось, что православному человеку в современном обществе некомфортно активно проявлять свою православность.

В то же время многократно усилились другие инструменты — прежде всего лоббизм. Если вспомнить, уже в 90-х РПЦ проявила себя как лоббист, а сейчас в этом отношении стала много сильнее. И все существенные ее достижения — вроде преподавания основ православной культуры в школе — это, как мне кажется, в большей степени результаты лоббизма.

— Вы имеете в виду, что раньше такие вещи происходили за счет какого-то низового движения, а теперь через лоббизм церковной иерархии?

— Да, но бывают ситуации, когда действительно наступают на больную мозоль — и тогда, конечно, объединяются и верхи и низы. Но это, как мне кажется, временные всплески — вроде Pussy Riot и «Матильды».

— Что должно произойти, чтобы Церковь начала меняться и открываться современному обществу? Чтобы снова появилось какое-то либеральное движение? Ведь были разговоры о церковных реформах.

— Потрясения должны произойти, но лучше их не желать. Мне кажется, что модернизация православия вообще пошла по другому пути — это не встраивание в общество, не усвоение его ценностей, а повышение терпимости и лояльности к современному обществу. Если у нас [в России] вдруг возникнет растущая демократия, Церковь вполне может оказаться к этому восприимчива и тоже начать меняться в эту сторону. В бытовом, а не общественно-политическом плане Церковь вполне модернизируется, например в сфере благотворительности. И это позитивный процесс. Но ждать сейчас, что Церковь снова, как в 1990-е годы, начнет искать какие-то концепции, доктрины, — лично я этого уже не жду.

— Получается, Церковь отражает процессы, которые происходят в обществе? Если в России автократия и общество стремится к изоляционизму, то и в Церкви сильнее фундаменталистские настроения, а если возникнет демократическое движение, то и на РПЦ это отразится?

— Да, тренд Церковь будет повторять. Во всяком случае не мешать ему, что уже хорошо.

Александр Борзенко