«Мне удалось прожить жизнь, не вступив в компартию» Катерина Гордеева поговорила с композитором Раймондом Паулсом
В январе 2016 года латвийскому композитору Раймонду Паулсу исполнилось 80 лет. После серии юбилейных концертов на родине Паулс поедет в Россию, чтобы там отметить день рождения в кругу старых друзей. Накануне отъезда композитор поговорил со специальным корреспондентом «Медузы» Катериной Гордеевой о «старой гвардии» музыкантов, джазе в СССР, неудобных вопросах советской истории и необходимости на них отвечать.
— Как вы пережили все эти юбилейные дни?
— Старался не забивать себе голову торжественностью момента: назначил много концертов, выступал, играл с оркестром, в Русской драме (Рижский русский театр драмы имени Михаила Чехова — прим. «Медузы») мюзикл выпустил… В общем, работал в обычном режиме. Даже немного больше, чтобы уж совсем не было времени на суету.
— Боитесь остановиться?
— Это было бы сильное признание. Но я так не скажу. Додумайте сами. Хотя, наверное, со стороны видно: я загнал себя как белку в колесо и бегу, бегу, бегу. Могу выступать как пианист, могу что-то писать, могу что-то с хорами сочинять, могу с детьми. С чертом лысым могу и даже с молодыми исполнителями. Лишь бы колесо все время крутилось.
— В России сейчас — при обилии разнообразных голосовых конкурсов — страшный дефицит контента. Ну, нечего людям петь! И вот представьте себе, приезжает к вам не черт лысый, конечно, но молодой талантливый исполнитель. Скажем, победитель конкурса программы «Голос» и просит: «Многоуважаемый Раймонд Вольдемарович, напишите мне песню». Напишете?
— Нет. Конечно, нет.
— Почему?
— Не знаю. Наверное, потому, что это никому не нужно. Вот вы спросили для примера, да? А по большому счету теперь никакие новые мелодии человеку, который хочет сделать музыкальную карьеру, не нужны. Продюсеры нужны, помощь какая-то, студии недорогие, кто-то, кто видеозаписи поможет сделать. Это все стоит больших денег, дороже, чем музыка. Это же бизнес! А мелодии… Мелодии — это совсем другое.
Вот вы слушаете коммерческое радио? Я — слушаю. Там уже давно никого не интересует, кто какую песню написал, кто там композитор, кто автор слов. Просто играет песенка и все. В советское время всегда на первом плане всегда были название и композитор.
— Скучаете больше по тому времени или по возможностям, которые у вас в нем были?
— Да нет, не скучаю совершенно. Там была куча всего дурацкого: если ты член Союза [композиторов], значит, ты хороший композитор, если нет — плохой. Глупость, конечно, несусветная. Но песни писались. Рождались. Мы много очень работали. Много дружили. И много чего создали. Потом время как-то застыло. Ничего нового не появилось, но появился музыкальный, так сказать, рынок. И шоу-бизнес.
— Это плохо?
— Ну, мы же этого хотели, да? Мы хотели попасть в капиталистический мир? И вот мы в нем. Но оказалось, что мир этот безжалостен. Новость! Но в нем есть и определенная справедливость: если тебе хотя бы однажды удалось сделать что-то из ряда вон, то ты вырвешься. Заработаешь большие деньги и сможешь вздохнуть спокойно. Вот как Хичкок, например. Знаете какая с ним была история? Он, когда снимал свой знаменитый фильм «Психо», заложил собственный дом, чтобы оплатить съемки. Можете себе это представить? У нас кто-то бы так сделал? Нет. Это — Америка. Там никакой госпомощи бедным творцам нет. В мире капитализма ты должен для начала найти деньги. Чтобы их дал кто-то, кто поверит в тебя. И потом ты, возможно, заработаешь гораздо большие деньги. И станешь свободным. Но это не с каждым случается.
— Не бесплатно же вы писали песни, когда был СССР?
— У меня другая ситуация. Мы раньше, между прочим, вообще ничего не получали за свои песни. Сейчас говорят про какие-то бешеные гонорары, которые мне вроде как платили в России — чушь! Да, что-то платили за какие-то песенки, которые заказывали популярным композиторам для радио или даже для кино. Но это не те деньги, которые вы можете себе представить. Из всех заработков, что я имел, единственное существенное то, что в итоге спасло, — это авторские права. Это то, что не отняли. И что действительно кормило, даже когда все рухнуло.
— Вы так говорите, будто не были никогда советским композитором номер один да еще и с таким, знаете, загадочным джазовым флером.
— Да нет, я не кокетничаю. Конечно, я никогда не жил плохо. У меня были большие авторские в советское время. Но секрет в том, что в советское как раз время с этими большими авторскими делать было нечего.
А что касается джаза, флера этого, как вы выразились, то история эта не такая уж веселая и простая. В советское время с джазом как с жанром, направлением, стилем жизни и, главное, мысли ужасно боролись — вот надо же! И чтобы обозначить границы борьбы, какой-то умник придумал это дурацкое название — эстрадная музыка. Такой же нет нигде в мире. Но джаз — он и есть джаз, как его не назови. Помню, на каком-то конкурсе мы с моим бэндом выступали такие улыбчивые, из Прибалтики, из Риги же приехали… Сыграли что-то такое околовольное. А в жюри сидел, знаете, кто? Утесов старенький. И он вдруг: «Я против джаза». Думаю: «Чего ты болтаешь? Кто у американцев „Веселых ребят“ содрал?» Утесов против джаза — это ж до чего надо довести человека! Сейчас многие тоже выступают в таком же духе «я против джаза». И вовсе не потому, что так думают. Ой, что-то мы полезли в политику. Я не хочу.
— Принципиально не разговариваете о политике? Почему?
— Не хочу. Наговорился. Знаете, я даже влезть в эту политику умудрился в какой-то момент. Очень жалею. И говорить на политические темы не хочу. Можешь что-то сделать — делай, что-то исправить — исправляй. А просто так болтать — зачем? Кстати, больше всего меня поражают люди, которые любят всерьез поговорить о судьбе отечества издалека. Я, например, ненавижу тех, которые уезжают — все равно, он из России или из Латвии — например, в Америку. И оттуда вдруг начинают учить нас жить. Я прямо из себя выхожу: вот ты поехал в страну другую, ну и живи там себе припеваючи. Все, что там создано, создано другими людьми. До тебя. Не надо нас с высоты этого чужого опыта учить. Или приезжай обратно сюда и что-то делай. Или сиди там спокойно и пользуйся благами, которые создали другие люди.
— Вы тяжело пережили распад СССР?
— Это судьба империи: приходит время и империи распадаются, должны распадаться. Такой жизненный цикл. Нельзя назначить время, невозможно подготовиться к этому. Но совершенно бесспорно, что каждый народ все-таки хочет свою национальную независимость. И готов страдать за то, чтобы ее получить. Это тоже исторический процесс: так было и так будет. С нами все это тоже случилось. И, будем откровенны, потери могли бы быть гораздо существеннее, крови могло быть больше. Мы же помним гражданскую войну после революции и весь XX век, полный братоубийства. Смерть СССР на этом фоне оказалась, можно сказать, везением: ну, были жертвы, но империя скончалась на наших руках довольно тихо. Как у нас говорят — «певческая революция». И вот мы тут все пели, пели… А потом оказалось, что пока мы пели, другие наши деньги присваивали и приумножали. А мы все как-то сбоку смотрели на это: что творилось с нашими заводами, что творилось с нашими колхозами и так далее. Разграбили все. Ограбили всех. И это не про распад империи история. Это про другое. Черт, опять политика.
— Давайте попробуем вернуться в начало. Кто из России приехал поздравить вас с юбилеем?
— А я никого не приглашал. Меня телеграммами поздравили президент России, премьер, глава православной церкви, то есть все главные люди. И исполнители, с которыми работал, звонили, конечно. Но к концу дня я уже ничего не соображал, не могу вспомнить кого-то, на кого сейчас наябедничать, — кто не позвонил! Все вроде бы звонили. А 26 февраля мы с ними в Москве увидимся. У меня там будет как бы юбилейный концерт в «Крокусе». Тут-то вся эта наша старая гвардия и соберется.
— Соскучились?
— Я не сентиментальный человек. Есть, конечно, что вспомнить. Но я не люблю, когда, знаете, так с придыханием, например, про Пугачеву говорят: ах, вы с ней работали! Ну да, работал. Но что вы вкладываете в это слово? Да, написали какую-то песню, да, за роялем посидели, что-то подобрали такое изящное. И разошлись. Не было никого такого в моей биографии, чтобы я прямо вот годами с кем-то сидел. Пугачева — она сама по себе Пугачева. Она, разумеется, эпоха. Как во Франции никого не было и не будет популярнее Эдит Пиаф, так в СССР и теперь уже в России, Пугачева — это главная певица. Я даже как-то, помню, ей сказал: «Ты как русская Пиаф». У нее не было в советское время конкуренции. И теперь уже не будет. Потому что то были крупные времена, а эти — помельче.
— А в вашей профессии? Композиторы крупные еще будут?
— Не знаю. Как-то не думаю об этом совершенно. Не хочу опять вот в это скатываться: сравнивать то время и это. Понятно же, что я скажу: там было поуютнее из-за возраста. Но еще, наверное, были какие-то обстоятельства, которые как-то нам всем способствовали. Был какой-то момент — 1970-е или 1980-е годы, про которые сейчас говорят только, что это был расцвет эпохи «застоя». Но это еще период, когда появилось много талантливых людей: писателей, режиссеров, музыкантов… Не до конца — мне, например — понятно, способствовало ли искусству то, что приходилось все время хитрить, подстраиваться и пробиваться. Но был творческий расцвет. Как бы наперекор всевозможным страданиям от цензуры, от всех этих рамок, норм и идиотских ограничений: тексты песен читали, к музыке прислушивались, номера отсматривали. Помню, смешной был момент, когда одна работница ЦК вдруг невзлюбила Леонтьева. Сказала: «Что это у него за брюки, что за стиль, что за волосы?» На телевидении, кстати, тогда нельзя было с бородой, а женщинам — в джинсах. Ну это ли не идиотизм? Глупая ошибка режима.
— Не могу не спросить, а нынешнего Леонтьева вы видели?
— Иногда вижу. Ничего не поделаешь — возраст уже свое играет.
— Вы как-то очень сдержанно отреагировали на закрытие «Новой волны». Не считаете это большой потерей?
— Нет. Абсолютно нет. Еще до всех событий я сам оттуда фактически ушел. Потому что все уже как-то сошло на нет. Ничего там интересного не происходило, никто этим не занимался. Никакого творчества там не было. Такие вещи устроены определенным образом: если что-то получилось талантливо и красиво, то на этом можно продержаться ну год, ну два, ну пять… Но десять — это перебор. Любому было видно: ничего не развивается, буксует на месте. И все это превратилось в стылую тусовку богатеев. Покупали дорогие билеты, выгуливали бриллианты.
— Опасения, что Юрмала без «Новой волны» опустеет, как минимум, не подтвердились.
— Ничего с Юрмалой не сделается. Юрмала всегда была в моде. В советские времена сюда тоже стремились. Летом, конечно, больше. Мы же были граница, да? Запад Советского Союза. Внешняя граница еще не была открыта, но здесь ею уже как бы пахло. А как потом все открылось, то все и побежали. Кто ж останется, если тут гонорар 100 рублей, а там — миллионы. Танцоры все эти, звезды…
— Вы правда думаете, что бежали за миллионами, а не за свободой?
— Понимаете, вы просто так рассуждаете, а я все это видел своими глазами: со мной в одном доме жил Виктор Тихонов, главный тренер советской сборной по хоккею, он же жил в Риге. Помню, как он говорит: «Черт побери, моим ребятам на международных турнирах дают пять-семь долларов в день, на такое разве только жвачку купишь. А против них выходят канадцы за миллионы долларов». То же и у нас было: после концерта несешь деньги, которые собрал, в посольство. То же — у танцоров. А балетная наша школа, сами понимаете какая — лучшая в мире. Так неужели же они должны были отказываться от таких возможностей? Бежали, бежали. Из Риги, кажется, двое. И второй танцор (Александр Годунов — прим. «Медузы») — не хуже, кстати, был, чем Барышников. Просто ему не так повезло.
— Вы, кстати, общаетесь с Барышниковым? Он недавно приезжал в Ригу. Это было целое событие: спектакль «Бродский / Барышников» в постановке Херманиса.
— Нет. Мы не знакомы даже. Хотя ходили в одну музыкальную школу. Но он подростком уехал в Ленинград, а оттуда — в Америку. Как-то не успели познакомиться.
— Но он часто приезжает сюда, домой.
— Возможно. Но нас ничего не связывает. Знаете, послевоенное и военное детство здесь, в Латвии — очень отдельная тема. Раньше мы вообще об этом не говорили. Сейчас тоже не особо.
— Вы же латыш самый настоящий, так?
— Так. Но это не значит, что мне об этом как-то попроще говорить. Смотрите, у меня, например, бабушка была православная, а дед — лютеранин, по воскресеньям каждый ходил в другую церковь. И этот вопрос никого не разделил, хотя вслух не обсуждался. Но потом случилась война, и вопрос уже был другим. Жестче. Страшнее. Брат должен был встать и идти против брата. Не почему-то, не по убеждению. А из-за сложившихся обстоятельств: была красная дивизия латышская и была немецкая дивизия латышская.
— Вы 1936 года рождения. Какой была война, которую вы видели здесь, в Риге, своими глазами?
— Я все помню. Но говорить об этом мне трудно. Помню униформы, помню, как гоняли по улицам евреев с этими желтыми звездами и как это было страшно. И как гоняли русских пленных. И как немецких потом. И каждый раз — ощущение бесправия и беспомощности. Мы жили тогда примерно там, где теперь аэропорт, за Двиной. И там очень сильно бомбили. А мы с отцом бегали в укрытие. И ты мог добежать и успеть спрятаться, а мог — не добежать и не успеть. И неважно, кто бомбил в этот момент: красные или немцы.
— Ваш папа не воевал?
— Да. А один его брат в 1941 году ушел вместе с советской армией как комсомолец на фронт, и под Наро-Фоминском его убили. Второго брата взяли в немецкие рабочие легионы. Как это пережить? Это то, о чем у нас не говорят, не говорили — не было принято. Но жить-то с этим — все жили как-то. Как и с другим, страшным, что случилось потом, уже после войны. Это Сибирь. Отсюда забрали невинных людей и тысячами куда-то погнали, разграбили все, что у них было — хорошие, богатые, между прочим, хозяйства.
Этот момент я как раз очень хорошо помню. Это был, наверное, 1948–1949 год. Вдруг в музыкальной школе учительница тихонько сказала: «Дети, сегодня не идите домой, не надо». Не все поняли, хотя я как-то услышал и понял. А кто-то, наверное, подумал: «А зачем мне не идти?» И на другой день уже троих из нас не было в школе. Знаете, думаю, как все это происходило: черная машина забирает ночью, а потом неизвестность — выслали. И вся жизнь — переломанная, перекалеченная, не на родине. И нельзя было ни с кем об этом особенно поговорить. Все держали в себе, проглатывали.
Хотя вот что интересно: люди, с которыми вот так обошлись, огромная часть жизни которых прошла — не по их вине — в Сибири, ничего плохого о русских, о сибиряках не говорили. И не говорят. Потому что те люди, многие — нищие, многие — из таких же раскулаченных, но раньше, им помогали, иногда последним куском. И все это тоже не проговорено. Как и все, что я и пацаны моего поколения видели в своем детстве: этих головорезов-чекистов и таких же головорезов-фашистов. Это все, между прочим, с нами было. Здесь. И эта история требует осмысления, ее надо понять и описать. Кто за это возьмется? Когда? Возможно ли написать всю правду? Или опять полезет политика.
— То есть в такое вот всеобщее покаяние, когда все обнимутся и простят друг друга, вы не верите?
— Да ну нет, что вы. Не верю. У меня было такое детство, знаете, что я вообще мало во что верю, кроме себя самого. А особенно в какие-то массовые вещи: партии, движения, порывы. Может, поэтому, кстати, мне удалось прожить жизнь, не вступив в компартию. А мы с вами только что обсудили, в какое время я жил.
«Медуза» — это вы! Уже три года мы работаем благодаря вам, и только для вас. Помогите нам прожить вместе с вами 2025 год!
Если вы находитесь не в России, оформите ежемесячный донат — а мы сделаем все, чтобы миллионы людей получали наши новости. Мы верим, что независимая информация помогает принимать правильные решения даже в самых сложных жизненных обстоятельствах. Берегите себя!