Перейти к материалам
истории

«Про национальность у нас не спрашивали» Ветераны Великой Отечественной войны — о боях и национализме: проект «Две войны»

Источник: Meduza
Фото: Мария Ионова-Грибина / defendingrussia.ru

В преддверии 70-летней годовщины победы в Великой Отечественной издание «Защищать Россию» выпустило проект «Две войны». Ветераны разных национальностей — когда-то вместе сражавшиеся за общую родину — рассказывают о войне и отвечают на вопрос, есть ли на фронте национализм. 

Фото: Варвара Лозенко / defendingrussia.ru

Юнус Абдулшаидович Абдулшаидов Родился в 1921 году. В 18 лет женился. Уходя на войну, сказал: «Ты молодая, я приеду, потом заведем семью». В июне 41-го года нас привезли под Ростов, в город Шахтинск. Там по упрощенной программе учили военному делу. Потом хотели отправить в Киев, но до него мы не доехали — сказали, что сдали Киев. Потом попал в Москву, оттуда привезли в Борисоглебск и сказали: «Занимайте огневые позиции». Отбили мы немца от Москвы. Потом в Ленинград отправили — в полковую школу, чтобы приобрели специальность. Меня поставили минометчиком. Со мной еще два товарища были. Кто приехал со мной — ни один в живых не остался, все убиты. Первый орден получил под Ленинградом. Сбил самолет, два танка и убил двадцать немцев. Под Болховым меня ранило — снаряд рядом разорвался. Пролежал я полгода, потом снова на фронт, в Ижевск. Пришел офицер набирать солдат в военное училище. Нас построили, офицер шел с конца и спрашивал каждого, есть ли награды, партийность, образование, хотим ли учиться. Я пошел учиться в Военно-медицинское управление. Это было в 1944 году. А я письма давно из дома не получал, подошел к помощнику командира, рассказал. Он говорит: «Учитесь, не падайте духом. Я узнаю, где ваши родственники, почему не пишут». Месяц или два проходит, он ничего не говорит. Вдруг от брата письмо приходит, а адрес другой — Киргизская ССР. Я пришел в класс, где карты висели, посмотрел, где Киргизия, где город Ош. На карте — одним цветом с Кавказом, я немножко успокоился. Наверное, на теплое место их перевезли, подумал я, раз цвет одинаковый — синий, погода там теплая. Потом начальник дивизии меня вызывает и говорит: «Ваше село выселили, а от Сталина приказ — вас отчислить из военного училища». Чечены, ингуши, карачаевцы — всех солдат, у кого выселили семью, освободили. Я только бумажку от врача получил — «негоден для службы в моточастях, годен для строевой службы». Восемь месяцев проучился, четыре месяца оставалось, чтобы получить лейтенантское звание.

Фото: Алексей Кузьмичёв / defendingrussia.ru

Кирилл Константинович Берендс Откуда у меня немецкая фамилия? История такая. Петр I стал вербовать в Пруссии военнослужащих, чтобы они помогли сделать армию в России, и мои дальние родственники были привезены в Россию, устроены жильем — и работали по реформе Вооруженных сил России. Это мои пра-пра-пра-прапредки заслужили звания дворянского своей успешной работой. Происхождение наше немецкое, но, приняв дворянство, мы стали россиянами. Родители не афишировали свое дворянское происхождение — это слово тогда уже было забыто. Об этом не говорили, это было отрицательным. О своих корнях я узнал уже после войны. Всегда были интеллигенция, рабочие и крестьяне. А я был просто сын военнослужащего. Первый вопрос был в школе — кто твой отец? Социальное происхождение? Я писал «военнослужащий». Кто твоя мама? Домашняя хозяйка. И это было всю мою жизнь: социальное происхождение — сын военнослужащего. После школы я поступил в Московский авиационный институт и в 1941 году успел окончить первый курс. Как пришла война? Утром я проснулся, позавтракал, сел за свой стол дома. Зубрил матанализ и высшую геометрию — мне предстояли экзамены. Рядом на красном комоде стоял приемник, по радио зазвучали военные марши, и это вызвало тревогу. Потому что уже был слух, что что-то случилось. А дальше война покатилась так, что люди забыли о личной жизни, о судьбе и подчинялись только одному — «это нужно для войны». Сразу все взрослое население ушло на фронт и не вернулось. В армию я попал через комсомольский набор в мае 1942 года. Позвали в комитет комсомола института: кто пойдет, кто хочет? Мы пошли в деканат, написали заявление. Деканат нас не отпускал, но мы все равно ушли. Поскольку мы уже имели техническое образование, нас направили не просто в стрелковую роту, а в Харьковское артиллерийское училище. Без экзаменов подготовили артиллеристов и присвоили звание лейтенантов. Меня направили на Урал. Я стал замкомандира пушечной батареи на конной тяге в 43-м Даурском стрелковом полку. Все там были сибиряки, один я из Москвы. В январе 1943 года нас отправили на Центральный фронт. Нас обучили, но когда я приехал на фронт, я сразу почувствовал, что мне не хватает умения воевать. Уметь воевать — это не только стрелять. Это не только увидеть немца, это еще этого немца поймать, поймать удачно и хитро. А мы всю войну воевали силой. И написал я в училище, что мне не хватает знания тактики. Мне говорили: «Какой же ты дурак, а если бы твое письмо пришло по назначению? Кто-то тебя пожалел наверно и это письмо порвал». Медаль «За отвагу» — моя первая боевая награда. Курская дуга — это была школа. После сражения я почувствовал, что закончил другое училище — фронтовое, и стал командиром. Я посеял в сознании умение управлять собой в любой обстановке и научился слову «надо». Мы съели всех лошадей, которые у нас были транспортным средством. Снег сошел, и мы корни ели. Варили шкурки с дерева, березовый сок пили. Всю траву, которая пошла, мы сразу же съели. Ужасный был голод, и эпидемия была, потому что вши начались. Ни землянки, ничего: на снегу лежали больные тифом. Я снимал с себя белье, тряс над костром и слышал, как лопаются вши. А дальше было форсирование Днепра. Дивизия наша переправлялась через Днепр самостоятельно, без поддержки и прикрытия. Все готовилось тихо. Переправа шла на подручных средствах. Не было ни понтонов, ни лодок, ни плотов — а если и были, то предназначались для патронов и средства связей. Никаких пушек, никаких минометов. Переправа намечалась 16 октября в ночь. Стояла очень ясная погода, и с запада на восток, прямо нам в лицо, светила полная луна. На глади Днепра было прекрасно видно лунную дорожку и все, что на ней могло плыть. Было тихо. Мы за несколько дней до этого готовились: надо было окопать землю, чтоб не с открытой местности, а из окопов люди бросались в воду. Переправочным средством была чурка сухого бревна, перевязанная проволокой и привязанная к поясу. Это средство спасало от мин и осколков. Левой рукой я держался за проволоку у самого бревна, правой греб, а за плечами был вещмешок и завернутая в пленку ракетница: ракеты, патроны и больше ничего. В сапогах и в одной гимнастерке. Плыли мы тихо. На Днепр опускался туман — берег можно было увидеть, только высоко подняв голову. Сколько я плыл, не помню, наверное, это были часы. Сколько нас было, тоже не знаю. На середине реки нас немцы обнаружили, и вода в Днепре закипела. Помню одни всплески ослепительные от снарядов — то справа, то слева, то спереди. Ноги вскоре окоченели, рука сжалась в кулак. Уже на том берегу оглянулся назад, все острова были усеяны трупами, телами раненых. Я уткнулся коленками, почувствовал землю, положил руки перед собой, а на них голову. Я лежал и не мог встать. Комбат сказал: «Лейтенант, вставай, сейчас будем штурмовать немцев. Нужен огонь батареи». Вот это слово — «надо». Я встал. Когда рассвело, пошли в контратаку. У нас не было оружия — все было мокрое. Мы просто душили людей. Я не помню, что я делал еще. Может быть, рты разрывал. Я был ужасным зверем. Немцы бежали, мы бежали следом, нас отстреливали, летали над нами самолеты — и наши, и немецкие, сбрасывали бомбы. Ползали немецкие танки. Был песок, лужи воды по пояс, мы плескались в этой жиже и добрались до огневой позиции немцев. Немцы бросили пушки свои, причем пушки были странные: чтобы зарядить их, надо было опустить ствол, зарядить, снова поднять и только потом стрелять. Но все это я как-то чудом понял. За битву на Днепре я получил орден Красного знамени.

Фото: Антон Педько / defendingrussia.ru

Иван Иванович Патук Родился я 11 июня 1922 года в селе Копти Козелецкого района Черниговской области. Учился там до седьмого класса. По национальности я украинец, но по-украински говорю плохо. Так получилось, что учительница по русскому языку в средней школе у нас была очень сильная, а вот украинский преподавала жена главного врача, и ей не хотелось нас перегружать, она нас жалела. Русский мы сдавали на отлично, а украинским она нас не пичкала. Про национальность у нас абсолютно никто никого не спрашивал. Вот к нам приехали переселенцы из Мурома, две семьи. Они говорили на русском языке, а украинский даже не понимали. И никто их не упрекал в том, что они муромчане или татары. Наоборот, всячески помогали им. В 37-м году папе предложили переехать в Олишевский районный центр Черниговской области. Там его назначили секретарем райсовета. Учился я там до 39-го года. После того, как почувствовали, что пахнет керосином, принял решение поступать в военное училище. Родители между собой говорили, что наступает период войны. Даже раньше 39-го года стало понятно. Поступил в Харьковское пехотное училище. 15 мая 1941 года поступил приказ о назначении нашего батальона. Командир учебного взвода из моего училища был начальником эшелонов наших выпускников. Когда приехали, скелет дивизии уже был в лесу расположен и поступало пополнение. Назначили меня командиром стрелкового взвода. 223-я стрелковая дивизия. 1077-й полк. Первая рота первого батальона. О войне никто не объявлял, сразу понятно было. Нас вывели в лес, выдали технику, сказали рыть окопы. Это было еще раньше 22 июня 1941 года. А 22-го уже бомбежка началась, мы, правда, не попали под нее, но взрывы авиабомб были слышны. Когда погрузили нашу дивизию в эшелоны, я задумался: вооружен я был пистолетом, а что я могу сделать с пистолетом в обороне или наступлении? Пришлось в процессе оборонительного боя взять винтовку у первого, кто был ранен или убит. И сразу настроение другое — ты можешь оказать сопротивление. Нас в училище тренировали штыковому бою каждый день по часу. Самое главное — не отвлекаться, а смотреть в глаза противнику. И я всегда делал звериные глаза. Первый бой хорошо помню — где-то в начале августа. Наш полк вышел, занял оборону. Немец появился где-то суток через двое. Разведчики пришли на танках и бронетранспортерах, пощупали нас. Ошибка была в том, что полк расположился широко в одну цепь, а это очень просто прорвать можно было. И они разведкой это увидели в бою. Наш полк сразу попал в окружение. Побыли двое суток в окружении, повели бой, а потом принято было решение прорываться — прорвались в глубину леса. Приходилось ли мне участвовать в рукопашном бое? Да, еще как. Это еще вначале, когда я взял винтовку первую у раненого или убитого, не помню. Немцы пошли в наступление и ворвались в траншеи. Вот там пошла потасовка. Но тут уже не только штык, а и приклад, и все только в глаза. Кстати, немцы не подготовлены были к рукопашному бою. Их как цыплят кололи. Когда они понимали, что не могут справиться, бросали оружие и бежали. Реальный штыковой бой был как на занятии. Главное — не поддаваться страху. Человека убивать неприятно, но деваться некуда. Если не ты, так тебя.

Фото: Мария Ионова-Грибина / defendingrussia.ru

Роальд Леонидович Романов Я родился в городе Борисове Минской области. Мой отец был по паспорту русский. Дед фактически был русским, а жена деда — белоруской. Мать у меня еврейка — Кац Эсфирь Соломоновна. То есть я наполовину еврей получаюсь, но по паспорту я белорус. Когда война началась, мне было девять лет. Я был в Витебской области, приехал к деду в деревню на отдых. Тогда приемников не было, и дошло каким-то образом до сельсовета, что началась война. Мой дядька взял карту, показал на ней, какая маленькая Германия и какой большой Советский Союз. «Вот идиоты, да мы их сомнем, значит. Война эта кончится, вот невидаль-то! Через неделю, через месяц, через два закончится». Такая была мысль, пока не вошли немцы. 5 июля немцы были уже в местечке Черея. Без боя, без ничего. Спокойно расположились, купаются, им весело. Танки, значит, у них, все замечательно. Вот это война. Ай-ай-ай. Никто не стреляет. Немцы начали новый порядок: «Колхозы — это ужасно! Мы вам отдаем землю. Вы будете свободные люди». И к немцам очень много пошло народу. Когда наша армия отступала, она очень много оставляла раненых. Раненые оказались у деда, который остался работать в больнице, хотя весь медперсонал разлетелся и денег не платили. Те раненые, кто выздоравливал и мог выползти, уходили. Раненым надо было йод, марганцовку приносить. Тогда же пенициллина не было, самая серьезная вещь — стрептоцид. Деду немцы давали довольно много медикаментов, и он их отдавал уже появившимся тогда партизанским отрядам. Это помогало жить — лекарства можно было менять на молоко, сало, масло. Немцы ранеными заинтересовались. Приехали две немецкие санитарные машины забирать раненых, но те, кто мог, выползли через окна, спрятались в кустах сирени. А тяжелораненых немецкие санитары на носилки уложили, к машинам вынесли. Немецкий врач деду объяснил, что людей заберут в Вильно. А на самом деле вывезли за 10-15 км, расстреляли, бросили и уехали. Но сначала немцы старались показать, что они замечательные, что Сталин — это ужасно. В апреле 44-го немцы загнали полк Садчикова в болото. Холодрыга ужасная. Лед подтаял. Я весь в этой воде, ноги обморожены. Есть абсолютно нечего третий день. Питались отзимовавшей клюквой и болотной водой. А я слабенький, отстал вместе с ранеными. Немцы лупанули по этому болоту минометами. Все побежали, и меня кто-то толкнул в болото, и, наверное, оглушило миной — лежу в воде. Еле вылез — никого уже нет. Увидел сухое место, куда раненые выползают. Я вылез, упал и заснул. Вдруг бабах — рядом выстрел. Очухался, а это немец пристрелил тяжелораненого из винтовки. Потом меня за шиворот поднял, а на мне куртка жены командира полка, которая скончалась. В куртке патроны, а я еще там два взрывателя красивых положил. Он такой: ага, понятно, кто я такой. И меня вместе с ранеными повели. Оказался я в Лепельском концлагере. Немцы начали допросы. А чего я могу сказать? Кто командир, кто комиссар — и так знают. Пробовали что-то вышибать из меня, ничего не получилось. Причем допрашивали наши же ребята, русские и белорусы. Бросит животом на лаву, лупанет плеткой по спине: «Говори!» А я не знал ничего. Также у немцев было много раненых, и им нужна была кровь. Втыкали мне в ногу трубку с физиологическим раствором (кормили-то плохо), а в руку — трубку, через которую кровь брали. И вот то, что из меня течет, — прямым переливанием к нему. Делали это опять-таки наши медсестры — русские и белорусские девочки, которые работали на немцев. Я в лагере пробыл дней двадцать — сбежал. Там был сортир за проволокой за колючей, и выводили по десять человек туда, а я увязался одиннадцатым. Я завозился, а они ушли. Выполз и пошел обратно к себе. Подхожу к охране, а мне немец говорит: иди отсюда. То ли он меня не узнал, то ли пожалел — не знаю. Я выскочил и дал ходу. Пошел на канонаду, где линия фронта.

Фото: Константин Саломатин / defendingrussia.ru

Марк Михайлович Рафалов Родился в 1924 в Харькове. Отец — стопроцентный еврей, мама — русская дворянка. Вот такая у меня помесь была. Когда мне было два года, мы уехали в Париж — отец был там торгпредом пять лет. У моей сестры в семейном альбоме есть подпись: «Марк и осел в Париже». С 30-го года семья жила в Москве. 26 июня 1938 отец пошел на работу, к нему подошли два мужичка в погонах, посадили в машину и увезли на Лубянку. Его избивали там. В августе он маме записочку передал: «Вера, не присылай мне жесткую пищу, у меня уже нет зубов». Им надо было добиться признания, что отец был троцкистом. Он подписал этот протокол через сорок дней, но ни одного человека из своих товарищей не заложил: называл фамилии только тех, кто был расстрелян или срок уже получил. Потом в ЗАГСе мне выдали свидетельство о смерти, где написано, что он умер в Москве от болезни сердца. Нам с мамой говорили, что нам еще повезло, потому что дали восемь лет с правом переписки — на самом деле отец не в Москве погиб, а уже под Магаданом в лагерях, 7 марта 1944 года. Ну, как жили? «Об работать не может быть и речи», как говорят в Одессе. Маму никуда не брали, потому что она «жена врага народа». Мне тогда было тринадцать лет, а сестре Юле — восемь. Напротив ЦУМа была закусочная, и мама договорилась, что будет там печатать меню на папиросной бумаге каждый день, а ей за это (в штат не могли принять — наказали бы) давали в судках какие-то флотские щи, котлеты паровые, компот. Это спасло нам жизнь, карточки нам не давали (в 41-м году ввели карточную систему). Когда высылки начались, домоуправ не вписал маму в списки неблагонадежных, и нас не тронули, а мама была уже готова поехать — другие жены были в лагерях в Средней Азии. А потом, извините за такой оборот, на наше счастье началась война, и мама стала матерью сына-фронтовика: ее приняли на работу в школу. Как я узнал, что война началась? На стенках висели такие тарелки картонные, репродукторы — 22 июня я был дома с мамой. В коротком сообщении Молотов сказал, что немцы вероломно вторглись и так далее. Но мы понимали раньше. Окна нашей кухни в коммуналке выходили во двор, и мы видели, что во дворе что-то копают, укрепляют — бомбоубежище. А перед самой войной, дней десять до начала оставалось, промелькнуло сообщение ТАСС, что у нас с Германией хорошие отношения и договор о ненападении. Ровно через месяц нас стали бомбить. Призвали меня осенью 42-го года. Я тогда играл в футбол за московский клуб «Крылья Советов», это был тогда класс «А», нынешняя премьер-лига. Нас отвезли в Марийскую АССР — холоднющий лагерь на 30 тысяч человек, там готовили младших командиров. Меня определили в минометную школу, и в Новый год (1942/43) мы оказались на Северо-Западном фронте — Великолукская область, сейчас Псковская. 27 февраля 1944-го я уже был командиром взвода, и мы со взводом одними из первых вошли в пылающий город Пустошка. После этого меня первый раз ранили — в ногу, 17 мая. Да, никаких минометов нам не дали, их просто не хватало, и мы попали в морскую пехоту — подбирали ребят спортивных, а я бегал здорово. Я легко второй разряд мог выполнить, даже после девочек и после пьянки. Так я вообще шпанистый парень был такой. Весело жил: девочки, вино, консервы. Расскажу такой эпизод. Мы шли на север, и надо было освободить Пустошку, потому что Пустошка стояла на перекрестке Ленинград-Киев и Рига-Москва, а там шоссе и железная дорога — немцы получали питание, оружие. Там очень болотистые места. Очень тяжелые шли бои. Пустошку освободили 27 февраля 1943 года, и там положили 22 тысячи наших ребят. А рядом на очень высокой горе была деревушка Горушка, там стояла батарея легких немецких орудий и они с этой горы расстреливали наши части. Последовал от большого начальства приказ взять эту Горушку. А снегу было много, и мы решили провести атаку под прикрытием дымзавесы, повезли шашки. Рано утром запалили, они загорелись и почти сразу же красная ракета — атака. Мы поднялись. И ужас: дым пошел не в сторону немцев (а по розе ветров так должно было быть), а вдоль траншеи — Боженька распорядился по-своему. То есть ничего нас не скрывало. 33 человека на моих глазах полегли. У них были крупнокалиберные пулеметы, и они расстреляли наших ребят. Горушку, конечно, не взяли. На следующий день вызывает меня майор СМЕРШ и говорит: «Ну и что вы там надымили? Расскажите». Я говорю: «Надымили как полагалось». «А почему же дым пошел по траншее?» Ну а я шутник был — «это туда вопрос», и пальцем в небо показываю. Майор в ответ: «Сволочь! Я тебе морду набью! Иди отсюда!» Понимаете, он наверняка знал, что я сын врага народа. В Пустошку мой взвод вошел одним из первых, и меня представили к награде — Орденом Красной Звезды, кажется, хотели наградить. Еще двоих кроме меня представили, всем дали, а мой наградной лист вернулся. СМЕРШ написал: «Кого награждаете?» Не завизировал. На фронте притеснения по национальному признаку я не чувствовал. Правда в 43-м году меняли красноармейские книжки и офицерские книжки. Сидели мы с писарем в землянке штаба батальона, и он мне говорит: «Марк, у тебя в красноармейской книжке написано, что ты еврей. Что мне написать?» Я говорю — не знаю. У меня мама русская, но тогда предпочтение отдавалось отцу. Теперь, насколько я знаю, у евреев считают по маме. Я говорю: «Наверное, надо так и оставить». Тут капитан открывает дверь и говорит: «Все евреи в Ташкенте. Никаких евреев здесь нет. Напиши — русский». А когда демобилизовался в 47-м и надо было менять документы, сдаю свои документы, а в них — русский.