«Я не верю, что они шпионы, и не верю, что их нужно расстрелять. Но я должен выполнить приказ» Почитайте фрагмент романа Сергея Кузнецова «Мясорубка Мосса». Он вышел в издательстве «Медузы»
В ноябре в издательстве «Медузы» вышел новый роман прозаика Сергея Кузнецова («Шкурка бабочки», «Учитель Дымов», «Калейдоскоп: Расходные материалы»). В нем трагически сплетаются судьбы незнакомых друг с другом людей в разных точках земли в 2030 году. Один из героев — пенсионер в Германии, бывший хорватский солдат Никола Ракович, которого не покидает воспоминание о военном преступлении, совершённом в молодости. Публикуем отрывок романа с его историей.
Купить роман «Мясорубка Мосса» можно в нашем «Магазе»
Никола Ракович берет два «Туборга», идет в гостиную, садится на диван, одну бутылку ставит на пол, вторую открывает и делает несколько глотков.
Итак, начали, говорит он себе. Я иду к отделу заморозки. Кто там был? Кажется, никого… впрочем, нет, какой-то китаец грузил в тележку мороженую пиццу, я извинился и обошел его. В этот момент все еще было нормально. Китаец, пицца, ничего интересного.
Никола допивает бутылку, берет следующую.
А кто-то еще там был? Вроде никого. Я открыл дверцу, как всегда, взял говядину быстрого приготовления и овощную смесь. Поискал, нет ли фаршированной курицы (не было), потом пошел за пивом…
Еще один глоток.
За пивом… стоп, в этот момент настроение уже испортилось, я точно помню. Еще подумал, что не надо так огорчаться из-за курицы, ха-ха, вряд ли из-за курицы… я точно встретил кого-то… надо вспомнить… Еще раз: открыл дверцу холодильника, сложил в тележку, подошел к следующей секции, опять открыл и…
Вот.
Сквозь открытую стеклянную дверь, на глазах покрывавшуюся изморозью, Никола Ракович увидел двоих. Они шли по проходу, и сквозь замерзшее стекло он не мог их хорошо различить. Поэтому он закрыл дверь и вгляделся.
Теперь я вспомнил, да. В этот момент все и случилось — хотя я точно помню, что видел этих людей первый раз в жизни, но что-то ведь привлекло мое внимание, верно?
Значит, их было двое, мужчина и женщина. Примерно моего возраста, или нет, моложе, наверное, лет пятидесяти. Очевидно, муж и жена. Одеты скромно, но опрятно, ничего особенного. Он катил тележку, почти пустую, она придерживала его за руку. Кажется, это движение и заставило меня посмотреть на них внимательней — очень нежное, бережное движение, такое бывает только у людей, которые давно вместе, но все еще любят друг друга, наверное, даже сильнее, чем в молодости.
Может, я подумал, что, вот, они вдвоем, а я все один, хотя вот и старость пришла?
Нет, ерунда. Я бы все равно ни с кем не смог долго жить, да после Милены и не хотел ни разу, чтобы все было серьезно и надолго. Нет, я им не позавидовал.
Автоматически Никола делает еще глоток — и полупустая бутылка выскальзывает из внезапно вспотевшей ладони.
Не позавидовал, да. Не позавидовал, а вспомнил.
Господи, говорит Никола, Господи, это не могут быть они… никак не могут… ну да, конечно, это другие люди, хотя бы потому, что моложе меня, а те двое, те были старше… лет на двадцать пять, я думаю. Или даже на тридцать. Сейчас им должно быть девяносто.
Что значит «должно быть»? Им ничего не должно быть. Можно еще сказать, что им было бы девяносто, — но и то вряд ли, они в любом случае умерли… умерли бы за эти годы.
Господи, зачем я сегодня пошел в магазин? Зачем я пошел именно в это время? Мог же прийти чуть раньше… или чуть позже… мог вообще не ходить никуда, заказать доставку… ноги моей там больше не будет, повторяет Никола Ракович, ну его к черту этот «Лидл»!
Но на самом деле он знает: ничего уже не вернешь, даже если он никогда больше не встретит этих людей, он все равно уже вспомнил, вспомнил — и теперь не сможет забыть.
Может, до самой смерти не забудет.
До самой своей смерти.
Он нагибается, поднимает бутылку, замечает лужу на полу, одними губами повторяет «до самой своей смерти» — и впервые за много, много лет мысль о смерти кажется ему утешительной. Возможно, думает он, осталось не так уж долго. И, главное, когда смерть придет — он сможет снова забыть. Забыть, что случилось почти сорок лет назад в Хорватии. В Вуковаре, осажденном сербами и почти разрушенном.
Мне было тогда всего двадцать шесть, думает Никола. Двадцать шесть. Я был еще ребенок. Я только что потерял семью. Никто не смеет меня осуждать.
Он допивает пиво — немного осталось на донышке — и, сам себе удивляясь, швыряет бутылку об стену.
— Никто не смеет! — повторяет он вслух, — никто!
Он хрипло смеется. Конечно, никто не смеет. Никто и не осуждает. Никого же и нет здесь, он один. Он и сам себя не осуждает — он просто вспомнил.
Господи, почему же я не смог это забыть как следует, забыть навсегда тот ноябрьский день 1991 года?
Битва проиграна, и мы это знаем.
Восемьдесят пятый день осады, а обстреливать начали и того раньше, пять месяцев назад, в июне. Неудивительно, что в городе нет ни одного целого дома, ни одной крыши, двери́ и стены, которые не были бы пробиты осколками, артиллерийскими снарядами, пулями или бомбами. Мы уже давно остались без сигарет, поэтому курим чай или виноградные листья, в какой-то момент закончились дрожжи и стало нельзя печь хлеб. Обстрелы продолжаются круглые сутки, без перерыва. Когда объявляют о прекращении огня, сербские снайперы все равно выслеживают тех, кто рискует выйти из переполненных убежищ, где можно сойти с ума от вони, стонов раненых и детского плача.
Отец погиб в мае, при попытке штурма Борово-Села, захваченного сербами, а мама — через месяц, при первой бомбежке Вуковара. Где Ружица, я не знаю, но надеюсь, что она смогла выбраться — или, по крайней мере, что она не в той части города, которую уже захватили.
Те, кому удалось спастись с оккупированной четниками территории, рассказывают, что хорватов заставляют вешать на ворота белую тряпку — это значит, любой сербский солдат может войти и делать в этом доме что хочет. Обычно они хотят грабить и насиловать — а если взять уже нечего, то просто насиловать.
Я видел пятнадцатилетнюю девочку, сербы говорили ей: мы убьем твоего отца, мы убьем твою мать, мы убьем всех твоих братьев и выебем тебя и всех твоих сестер. Мы будем ебать хорватских шлюх, чтобы они рожали сербских детей. Сначала солдаты изнасиловали у нее на глазах мать, а потом заставили женщину смотреть, как насилуют ее дочь. Она говорит, что это длилось шесть часов, хотя я не представляю, как отсчитывать время в таком аду.
Теперь мы знаем: сербы — не люди. Даже немцы, о которых рассказывал дедушка Драго, не делали того, что творят проклятые четники.
Мы проиграли — но мы до последнего сражались за Вуковар. Мы превратили его в новый Сталинград, в памятник нашему героизму, нашему мужеству, нашей любви к родине, к нашей несчастной Хорватии.
Пускай сербы захватят город — придет время и наши войска выбьют их отсюда. По всей стране хорваты штурмом берут казармы, захватывая все больше вооружения Югославской армии. У нас уже есть танки и артиллерия — и я верю, что рано или поздно мы освободим наш город.
Когда-то это был очень красивый город. Сейчас от пыли, осколков и гор щебня невозможно пройти по улице. Мы с Зораном и капитаном Валеком с трудом преодолеваем завалы — майор приказал вывести всех из укрытия, почти разрушенного при последней бомбежке, и перевести в более безопасное, в нескольких кварталах. Мы также должны досмотреть всех этих людей — капитан подозревает, что среди них могут быть сербы, которые наводят артиллерийский огонь на наши позиции.
Я не сомневаюсь, что среди тех, кто прячется в убежище, есть сербы — их всегда было много в Вуковаре, — но не могу представить, чтобы они как-то могли связаться со своими: в убежище так тесно, что нельзя скрыть не то что рацию, даже клочок бумаги.
Мы спускаемся, и капитан кричит своим громовым голосом:
— Всем приготовиться к эвакуации!
Ему отвечает многоголосый плач — детский и женский. Люди понимают, что сербы близко, — и знают, что их ждет, если они не спасутся.
Говорят, ополченцы ходят по захваченным улицам и скандируют: Слобо, Слобо, пришли нам салат! Мы убьем хорватов и съедим их мясо!
Я не удивлюсь, если окажется, что сербы в самом деле едят человечину.
Мы с Зораном начинаем проверку документов, хотя я не вижу в этом смысла — люди так исхудали, что их невозможно опознать на фотографии, возраст нельзя определить даже приблизительно: в этом городе подростки выглядят как старики. В лучшем случае я пойму, если мужчина покажет паспорт женщины, — но любой сербский шпион, конечно, давно уже обзавелся подходящим документом.
Внезапно Зоран кричит: Капитан, сюда! — Валек переступает через лежащих и направляется к испуганной паре. Сразу видно — муж и жена, сколько им лет, разумеется, нельзя понять, но по тому, как женщина придерживает мужчину за локоть, я понимаю, что они уже давно вместе. Это очень нежное, бережное движение, такое бывает только у тех, кто давно вместе, но все еще любит друг друга… Наверное, даже сильнее, чем в молодости.
— Это сербы, капитан, — говорит Зоран, — посмотрите, что я нашел.
Он протягивает Валеку какую-то бумажку. Я подхожу поближе: это фотография мужчины с густой бородой, такой, какую носили четники во время войны.
— Это мой сын, — говорит мужчина, — он хороший человек, он сейчас в Германии.
— Твой сын — сербский националист, — отвечает Валек и приказывает: — Покажи, что еще у тебя есть!
Дрожащими руками мужчина выворачивает карманы. Валек поднимает с пола несколько купюр.
— Немецкие марки, — говорит он. — Откуда они у тебя, сербский выродок?
— Сын прислал из Германии, — отвечает мужчина, — я же сказал, он сейчас в Германии.
— Заткнись! — Валек поворачивается к женщине: — А что у тебя? Выворачивай карманы, мы не сербы, мы не обыскиваем женщин.
Я отворачиваюсь. Даже если эти двое — сербские шпионы, есть что-то неправильное в том, как капитан говорит с ними.
— Что это за таблетки?
— Это мои лекарства, — слабый женский голос, — у меня диабет, и это…
— От диабета нужны уколы! А это — яд, чтобы отравить воду и убить нас всех!
— Товарищ капитан… — начинает мужчина, но Валек с размаху бьет его по лицу. Потом поворачивается ко мне: — Выведи их отсюда, мы должны отвести их к майору.
Мне хочется спросить почему я? Ведь их обнаружил Зоран! — но я знаю, что приказы не обсуждаются. Я вскидываю на плечо автомат и говорю старикам:
— Пойдемте, майор Габор разберется.
Старики бредут к выходу, капитан велит мне подойти и кричит Зорану присмотреть за этими двумя.
Нагнувшись к самому уху, он говорит:
— Не надо к майору, у него и без этих дел полно. Отведи их на соседнюю улицу и прикончи.
Онемев, я гляжу на него.
— Это приказ, — говорит Валек, — выполняйте, рядовой Ракович.
Мы выходим на улицу. Я помогаю старикам перебраться через гору щебня. Я еще не знаю, что я буду делать, но в любом случае надо увести их отсюда. Хотя бы эту часть приказа я могу выполнить.
Артиллерийская канонада разносится над городом. Женщина прикрывает голову руками, мужчина мелко крестится. Я киваю в сторону узкого прохода между горой битой черепицы и обвалившейся стеной — мол, туда. Старики, поддерживая друг друга, идут указанным маршрутом.
На то, чтобы дойти до соседней улицы, у нас уходит пятнадцать минут. Я не верю, что они шпионы, и не верю, что их нужно расстрелять. Но я должен выполнить приказ. Это война, невыполнение приказа — это измена. Поэтому я веду их туда, куда велел капитан, — и, только когда мы приходим на место, понимаю, что медлить больше нельзя. Я скидываю автомат с плеча.
— Мы идем в штаб? — спрашивает старик.
Я качаю головой.
— Нет. Капитан Валек велел мне расстрелять вас. Извините.
Я думал, они испугаются, заплачут, попытаются убежать… но, похоже, они устали бояться: их сгорбленные фигуры и понурые лица не изменились, словно они не слышали моих слов.
Но нет, все-таки слышали — потому что женщина тихо говорит:
— Но ты ведь не будешь этого делать, сынок?
Моя мама погибла в июне, отец — в мае. Больше никто не имеет права называть меня сынок — но от слов этой старой женщины словно что-то лопается у меня в груди. Руки трясутся, автомат ходит ходуном.
В этот момент я понимаю: сейчас я ослушаюсь приказа. Я их отпущу. Не знаю, как они выживут в этом городе, — но на моих руках не будет их крови.
Скажу капитану, что сделал все как надо — вряд ли он будет проверять, а если даже и проверит, то велика ли разница — расстреляют меня сегодня свои или через несколько дней прикончат сербы?
Я качаю головой.
— Не буду, — потом показываю рукой вниз по улице и говорю: — идите.
Мужчина наклоняет голову, словно в благодарном поклоне.
— Спасибо, — говорит женщина и, поддерживая друг друга, они спешат, с трудом обходя горы щебня и битого кирпича. Я смотрю им вслед, когда громовой ор капитана Валека оглушает меня, почти перекрывая несмолкающую канонаду:
— Давай, Никола! Стреляй! Это попытка к бегству! Стреляй, а то уйдут!
Я оборачиваюсь. Капитан спешит, взяв автомат наизготовку: дуло колеблется, выбирая цель, указывая то на меня, то на двух стариков.
— Рядовой Ракович, — кричит капитан, — ты что, не понял приказ?
Словно в кино — замедленная съемка, крупный план — я вижу, как указательный палец Валека сгибается на спусковом крючке, неотвратимо, безнадежно, предвещая автоматную очередь, от которой некуда укрыться. Я понимаю: сначала он убьет меня, а потом — этих двоих.
Я не смогу их спасти. И значит, у меня нет другого выхода.
Я поднимаю «калашников» и стреляю.
Я попадаю женщине в голову, она падает и, так и не достигнув земли, повисает, вцепившись в руку мужа. Старик пытается поднять ее, обняв за плечи, а потом оборачивается — и новая автоматная очередь вспарывает его грудь.
Они лежат в десяти метрах от нас, лежат, словно две поломанные тряпичные куклы.
— Я уж думал, ты не выстрелишь, — говорит капитан.
Я тоже думал не выстрелить, безмолвно отвечаю я.
Думал — но все-таки выстрелил. Выстрелил и теперь знаю: если меня не убьют в ближайшие дни, если меня не запытают до смерти враги, если свои не расстреляют за измену, если я выживу в этой треклятой войне, если я хоть как-то выживу, то через все оставшиеся мне годы пронесу память об этих двух автоматных очередях, на всю свою ничтожную жизнь запомню, как два старика удалялись по улице разрушенного города, как смерть, нелепая и бессмысленная, черным дулом смотрела им вслед, а женщина придерживала мужа за руку, словно цепляясь за свою единственную, свою последнюю надежду.
На следующий день погиб под обломками рухнувшего дома капитан Валек. Еще через два дня пал Вуковар. Нам с Зораном не удалось выбраться из города, так что мы сначала просидели несколько месяцев в концлагере Велепромет, а оттуда нас перевели в Сербию, где продолжались пытки и допросы. Я сознавался в преступлениях, в которых не был виновен, но ничего не говорил о бессмысленном убийстве, совершенном в последние дни осады Вуковара. В 1992 году Сербия и Хорватия обменялись военнопленными, я вернулся туда, где когда-то был мой дом. Зоран, как и многие, не дожил: однажды не вернулся с допроса — то ли запытали до смерти, то ли перевели умирать в другой лагерь, так что я так и не знаю ни где он погиб, ни где сербские изверги закопали его труп. Скорее всего, сбросили в общую могилу, неизвестную могилу, которая по сей день ждет, когда вода, к восторгу и ужасу местных детей, размоет землю и безымянные кости явятся на свет Божий, ждет, когда безвестные останки предстанут пред теми, кто давно их забыл, пред теми, кто никогда и не знал о них, ждет, когда позабытые мертвецы безмолвным напоминанием возникнут перед потомками жертв, перед внуками палачей.
В Хорватии я разыскал Ружицу: после рассказа о том, что она пережила, избиения и пытки, выпавшие на мою долю, показались мне не заслуживающими упоминания. Когда в ноябре 1995 года Эрдутское соглашение вернуло Хорватии многострадальный Вуковар, мы оба уже давно покинули страну, переставшую быть нам родной. Перед отъездом Ружица сказала: я хочу забыть то, что было со мной, — и я кивнул понимающе — мне тоже хотелось забыть, хотелось так сильно, что я не заметил, как избавился от воспоминаний о том проклятом ноябрьском дне, о двух стариках, сломанными куклами оседающих на изувеченную мостовую, избавился так надежно, что сам не знаю, когда именно я сумел об этом забыть. Тридцать пять лет назад? Тридцать семь? Тридцать девять?
Но сегодня ко мне внезапно вернулась память — и почему-то я верю, что теперь воспоминания об этом преступлении пребудут со мной если не вовеки, то уж точно до конца моей бессмысленной и бестолковой жизни.
Такова ноша, которую я обречен нести… не как Иисус — свой крест, нет, как Каин — свою печать, как Сизиф — свой камень. Нести, как любой грешник несет груз грехов, вину перед живыми и мертвыми, перед Богом и самим собой.