«Сироты войны никому не были нужны» Отрывок из книги Веры Гиссинг «Жемчужины детства» о взрослении во время Второй мировой войны
В ноябре 2023 года в издательстве «Лайвбук» выходит книга чешско-британской писательницы Веры Гиссинг «Жемчужины детства». Это воспоминания, в которых автор описывает свою жизнь во время Второй мировой войны. Родители отправили ее в 11-летнем возрасте вместе с сестрой из Чехословакии в Великобританию на «детском поезде», так как было понятно, что отношение к евреям меняется в худшую сторону. В итоге Гиссинг потеряла обоих родителей (мама умерла в концлагере; отца пытали, и он пропал без вести). «Медуза» публикует отрывок из книги о том, как 17-летняя Вера возвращается домой сразу после окончания войны и сталкивается с неоднозначной реакцией соотечественников.
Сироты войны находились на попечении государства, но на деле мы никому не были нужны. Когда я расспросила человека, который, кажется, заведовал этим центром [для репатриантов], и объяснила, что у меня есть родственница, тот резко ответил, что все должны пройти медицинское обследование, а до тех пор оставаться на карантине, как и прибывшие из концлагерей. Мы принялись громко протестовать и достали сертификаты, где было указано, что перед отъездом из Британии нас привили от всевозможных болезней и мы совершенно здоровы. Но директор центра даже не взглянул на наши справки, пожал плечами и произнес: «Правила есть правила: вы никуда не пойдете». Нам пришлось остаться, и мы были этим очень недовольны.
Мне повезло. Тетя Берта получила мою записку и на следующий день пришла меня забрать. К счастью, никто не стал возражать, и это подтвердило мою догадку, что на самом деле нас держали в центре, потому что власти не понимали, как с нами поступить. Позже я выяснила, что моих одноклассников, которые вернулись в Чехословакию и узнали, что у них не осталось живых родственников, поместили в приюты или приемные семьи. Тех, кому исполнилось семнадцать, объявили совершеннолетними, выделили общежитие, а дальше, по сути, предоставили самим себе. Мне повезло, что у меня была тетя Берта.
Никогда не забуду нашу встречу. Когда мы прощались, я была еще ребенком, теперь же стала молодой женщиной. Ребенок никогда не смог бы ощутить сострадания и любви, что пробудила во мне тетя Берта, когда появилась на пороге, такая хрупкая, что, казалось, ее мог подхватить и унести ветер. Но сильнее всего меня потрясла не ее болезненная худоба и осунувшееся бледное лицо, а ее глаза: в них стояла глубокая невыразимая печаль, несмотря на то, что она явно была рада меня видеть.
— Верушка, Верушка, неужели это ты? — воскликнула она, и я бросилась ей навстречу. Обняв ее, я поклялась, что сделаю все, что в моих силах, лишь бы развеять грусть в ее глазах.
Тогда я в первый и последний раз видела, как она плакала, и тогда же она в первый и последний раз обняла меня и прижала к груди. Помня, как скупа она всегда была на эмоции, я обрадовалась этому и инстинктивно поняла, как она обрадовалась. Я также поняла, что она не станет укорять меня, что я не послушалась ее совета и вернулась.
К моему удивлению, тетя отвела меня не в просторную квартиру, где прожила всю жизнь с моими бабушкой и дедушкой. Во время войны туда въехал мясник, чья лавка находилась в том же квартале, а съезжать наотрез отказался. Он совсем не был в восторге оттого, что тетя Берта, некогда его постоянная клиентка, выжила в концлагере, вернулась и потребовала то, что принадлежало ей по праву. Его не интересовало, что мебель и почти все в квартире принадлежало тете, это были мелочи. Жилищное ведомство Праги проявляло такое же безразличие. С жильем в Праге были проблемы, тысячи бездомных оказались на улице. Власти не хотели выселять из квартиры семью мясника из четырех человек и отдавать ее двум незамужним женщинам, и обстоятельства этого дела никого не интересовали. Их не заботило, кто прав, кто виноват и на чьей стороне мораль. «Мы рассмотрим вашу заявку, — сказали в ведомстве, — а пока найдите жилье или мы предоставим вам койку в общежитии».
Так я оказалась в квартире, ставшей моим домом на следующие несколько месяцев. Это была двухкомнатная квартира, принадлежавшая младшему двоюродному брату мамы и тети Берты Карелу и его жене Миле. Оба чудом выжили во время Холокоста. Хотя у меня не было отдельной комнаты и нам с тетей приходилось спать в одной кровати, там я чувствовала себя как дома. Я оказалась среди родственников — настоящих родственников, которые знали всю мою семью. Мне нравилось слушать истории о маме и папе в юности, о периоде романтического ухаживания и любви, которая расцвела как раз в загородном доме Карела в горах Крконоше. Хотя Карелу тогда было десять лет, ему запомнилась мамина красота и кроткость и папино грубоватое обаяние. Он часто играл роль их незаметного, но преданного спутника. Я прониклась еще большей симпатией к Карелу и Миле, узнав, что их, как и мою тетю, интернировали вместе с моими родителями. Но им было невыносимо рассказывать об ужасных военных годах, слишком недавно все это случилось и слишком болезненными были переживания. А сейчас я понимаю, что даже если бы мне рассказали правду, я бы тогда не смогла осмыслить ее и пережить. Мне сообщили лишь голые факты: накануне депортации тетю Берту арестовали гестаповцы и посадили в тюрьму в Праге. Бабушка от потрясения умерла, но, по крайней мере, не увидела ужасов концлагеря. Дед умер в Терезине, страдая от болезни и одиночества. Томми и Гонза, мои двоюродные братья, которые чуть не уехали в Англию в 1939 году, дожили до конца войны, но, как и мама, умерли от тифа в Бельзене. Тетя Берта выхаживала всех троих и всех троих потеряла: Томми умер 1 мая, в свой шестнадцатый день рождения; мама — 10 мая, а Гонза — 21. Все они умирали у нее на руках. Неудивительно, что горе и депрессия сопровождали ее неотступно до конца жизни. Родители Томми и Гонзы погибли в Освенциме, как и две папиных сестры и их семьи. Из наших родственников, помимо тети Берты, Карела и Милы, удалось выжить лишь кузине Хеде: та бежала во время перевода из одного лагеря в другой и до конца войны пряталась у добрых людей. Что до отца, мы так и не получили доказательства его смерти. В документах значился неподтвержденный статус: «пропал без вести, вероятно, погиб».
Я пыталась не зацикливаться на трагедиях прошлого, а сосредоточиться на текущей действительности и привыкнуть к новой жизни. Я понимала, что это будет нелегко и мне предстоит преодолеть много препятствий. Во-первых, предстояло освоиться в новой школе. Уже через несколько дней после моего возвращения начинался осенний семестр. Мне осталось учиться два года перед поступлением в университет, и я не сомневалась, что полученное в Великобритании образование хорошо подготовило меня к обучению в выпускных классах.
В то же время, впервые войдя в новый класс, я сильно нервничала и заволновалась еще сильнее, увидев, с каким неприкрытым и отнюдь не дружелюбным любопытством разглядывают меня новые одноклассники. Как же я обрадовалась, увидев среди тридцати незнакомых лиц два знакомых! Гонза и Сеппи, мои одноклассники из Абернанта, тоже поступили в мой класс и, кажется, нервничали и стеснялись не меньше моего.
Учеников, что разглядывали нас, как диковинных зверей, можно было понять. Гитлер изгнал евреев из Чехословакии много лет назад, и эти люди думали, что мы никогда не вернемся. Как же они удивились, увидев в своем классе трех еврейских детей!
К нашему разочарованию и ужасу, учителя отнеслись к нам не лучше. Некоторые вели себя дружелюбно, но другие держались безразлично и отстраненно, словно само наше присутствие было им неприятно, как и то, что мы провели военные годы в относительном комфорте и безопасности, в то время как им пришлось пережить все тяготы нацистской оккупации. Все эти годы им приходилось ходить по струнке, чтобы сохранить работу, и это оставило на них отпечаток. Антисемитская пропаганда сделала свое дело, и никто из учителей не собирался лезть из кожи вон, чтобы вернувшиеся еврейские дети чувствовали себя уютно или видели, что им рады, хотя им было прекрасно известно, что мы потеряли родителей и лишились дома.
После дружелюбной расслабленной обстановки нашей школы в Уэльсе мы искренне не понимали и обижались, столкнувшись с почти враждебным отношением земляков, и старались завоевать доверие и благосклонность преподавателей и одноклассников, отчаянно желая стать «своими». И хотя ситуация постепенно улучшалась, своими мы так и не стали. Тогда впервые в послевоенной Чехословакии я ощутила на себе клеймо еврейки.
Были и другие проблемы. В первую очередь нам с тетей Бертой нужно было решить, где мы будем жить. Карел и Мила решили начать новую жизнь, забыв о прошлом, и ждали ребенка. Я понимала, что, когда он родится, нам станет тесно в квартире. Оставалась единственная надежда, что нам вернут старую тетину квартиру, но в этом вопросе мы далеко не продвинулись.
Видя разочарование и отчаяние тети всякий раз, когда та возвращалась из жилищного ведомства, я решила сама взяться за дело с юношеской энергией и решить вопрос с властями. Я начала звонить им беспрестанно, забросала их письмами и приходила лично, подчеркивая срочность ситуации и все еще наивно веря, что в мире все делается по правилам, как было в Великобритании.
Наконец нам ответили. Наше дело пересмотрели и решили, что госпожа Кестнер имеет право на свою старую квартиру. Но поскольку из прежних квартирантов осталась она одна, ей выделили всего одну комнату — самую маленькую. Власти не приняли во внимание тот факт, что вскоре с нами будет жить Ева, но поскольку госпожа Кестнер теперь являлась законной опекуншей Веры Диамант, своей осиротевшей племянницы, которая планировала проживать вместе с ней, добавили к комнате крошечную кухню и разрешили нам пользоваться общим туалетом, но не ванной — та оставалась в исключительной собственности семьи мясника.
Все это казалось насмешкой судьбы и страшной несправедливостью, но мы нуждались в крыше над головой и вынуждены были пойти на эту уступку. И вот однажды пасмурным ветреным днем мы переехали в холодную тесную комнатушку, которая никогда не прогревалась, сколько бы ни светило солнце, так как окна выходили на север в темный двор. Я оглядела обшарпанную комнату, заставленную старой мебелью мясника. Себе этот наглец захапал всю лучшую дедушкину мебель, даже его любимое кресло.
— Не расстраивайся, — взмолилась я, глядя в расстроенное тетино лицо и стараясь говорить бодрым неунывающим голосом.
— Мы наведем здесь уют, вот увидишь. — Но внутри меня все кипело от негодования. Разве можно так бездушно относиться к людям, пережившим столько тягот? Ведь мы один народ!
Оставалось еще одно испытание: мне нужно было найти в себе мужество и силы вернуться в Челаковице, мой родной городок, где прошло мое счастливое детство. Шли недели, а я все откладывала эту поездку. Даже в Праге, где мы никогда не жили, жизнь без родителей казалась невыносимо пустой. Что же будет, когда я окажусь там, где каждая улица, каждое лицо станут напоминать мне об утраченном счастье?
Но я все равно мечтала съездить в Челаковице, увидеться с Мартой и друзьями нашей семьи, перенестись назад во времени и испытать горько-сладкую боль воспоминаний. Имелись и другие, практические соображения: перед депортацией мама отдала наши накопления, ценные и личные вещи на хранение нескольким друзьям. Перед смертью она описала тете, что кому отдала, и тетя считала, что я должна вернуться и забрать то, что по праву принадлежало нам с Евой.
<…>
Наутро я встретила тетю на станции, и мы зашли к пятерым друзьям из маминого списка. Но если вчера меня повсюду встречали тепло и приветливо, в этих домах к нам отнеслись по-разному, к чему я оказалась не готова. Двое старых друзей моих родителей встретили нас с раскрытыми объятиями, предложили помощь и дружбу и сразу вернули все вещи до того, как мы успели их об этом попросить. А вот двое других расстались с нашим имуществом, или по крайней мере с некоторыми вещами, очень неохотно, даже не пытаясь скрыть недовольства, которое мы у них вызвали, явившись к ним на порог. Это выражение лица вскоре стало мне очень знакомым, и я научилась страшиться его и вместе с тем принимать как должное — «почему именно мой знакомый еврей вернулся живым?» Последним был дом женщины, которая когда-то считалась маминой близкой подругой. Та с порога заявила, что мама не давала ей ничего ценного. Я так любила ее в детстве и не могла поверить, что она солгала, поэтому я убедила себя в том, что мама, должно быть, ошиблась. А потом через несколько месяцев увидела ее на улице в маминой шубе. Можете представить мое разочарование.