Перейти к материалам
Москва, улица Покровка, 1929 год
истории

«Христос нас ненавидит», — негромко повторял Булгаков Фрагмент из книги «Бал в Кремле» — романа итальянского писателя о Москве конца 1920-х

Источник: Meduza
Москва, улица Покровка, 1929 год
Москва, улица Покровка, 1929 год
Branson DeCou / «Редакции Елены Шубиной»

В «Редакции Елены Шубиной» издательства АСТ выходит книга «Бал в Кремле» — роман итальянского прозаика Курцио Малапарте, написанный им после визита в Москву в 1929 году. Среди героев «Бала в Кремле» — политики и дипломаты, их жены и подруги, актрисы, балерины и писатели Советской России: Владимир Маяковский и Михаил Булгаков — со многими из этих людей писатель встречался в Москве. Некоторые герои и события романа — вымышленные. Одним из героев становится и сам Курцио Малапарте — иностранец, ставший свидетелем безумного и трагического карнавала, которым была Москва конца двадцатых годов ХХ века. «Медуза» публикует фрагмент из романа Малапарте в переводе Анны Ямпольской.

В то время Москва еще оставалась святым для Руси городом, древним и благородным стражем восточной границы, Третьим Римом, столицей бескрайнего «континента» крестьян, солдат, служащих, студентов, евреев, казаков, татар, правила которым малочисленная армия бледных и немногословных рабочих-коммунистов. В Кремле, на древнем престоле православных государей, восседал невысокий человек с короткими руками и блестящими черными глазками. Звали его Сталин. У трона Сталина толпилась новая марксистская знать — клан алчных, безжалостных и разнузданных коммунистических бояр, парвеню и всех, кто нажился на революции, а вместе с ними балерины, актрисы, пролетарские merveilleuses, занявшие место старорежимной аристократии, те, кому вскоре, после страшных и загадочных процессов, предстояло упасть во дворе на Лубянке от свинца расстрельных команд.

На Красной площади, у Кремлевской стены, в спроектированном Щусевым большом деревянном мавзолее медленно разлагалась мумия Ленина — застывшая, крохотная, словно мумия ребенка. Периодически из Берлина приезжали специалисты — выпотрошить, выскоблить, продезинфицировать панцирь этого драгоценного ракообразного, священной мумии, белое фарфоровое личико которой, расцвеченное рыжими веснушками, покрывал зеленоватый, похожий на плесень пот. «У Ленина череп такой же формы, как у Бальфура», — написал Г. Уэллс. В хрустальном гробу (его спрятали там от мышей, которые успели погрызть ухо и пальцы одной из ног) Ленин спал, улыбаясь в холодном и беспощадном свете электрических прожекторов, левая рука покоилась на груди, ладонь правой касалась бедра. Он спал, прикрыв глаза, с ироничной усмешкой на подкрашенных помадой губах, среди красных знамен Коммунистического интернационала и Парижской коммуны 1871 года. Днем и ночью русский народ проходил, рыдая, перед хрустальным гробом.

<…>

В основном я проводил свои дни в Институте Ленина, который тогда еще не был открыт для посетителей: этой возможностью я был обязан Луначарскому. Моя юная секретарша Марика Ч. — грузинка из Тифлиса, которую порекомендовала мне мадам Каменева, сестра Троцкого и директор «Интуриста» — облегчала и ускоряла мою работу. Она переводила неопубликованные труды и письма Ленина, официальные документы об Октябрьской революции, о роли Ленина и Троцкого в этих памятных событиях, помогала мне собрать драгоценный материал, который позднее пригодился в работе над книгами «Техника государственного переворота» и «Дедушка Ленин». Тогда я не мог предвидеть, что из-за этих книжек в Италии меня на несколько месяцев посадят в римскую тюрьму «Реджина Чели» и отправят на пять лет в ссылку на остров Липари. Сумей я это предвидеть, я бы все равно их написал. Люди всегда расплачиваются за свои поступки и за свои мысли, за все добро и зло, которое они творят, даже если их страдание ничему и никому не помогает, в том числе им самим. От этого закона не уйти: страдание не нужно, оно совершенно бессмысленно, и именно поэтому люди должны страдать.

«Быть христианами не нужно ни для чего. И все же нужно быть христианами», — часто повторял я Михаилу Афанасьевичу Булгакову, знаменитому автору драмы «Дни Турбиных», с которым мы вместе любили бродить по городу.

— Pas la peine, — отвечал Булгаков.

— И все же люди должны страдать, — говорил я, — христианство — это страдание.

— Не только страдание делает нас христианами, — возражал Булгаков, — христианами нас делает отказ от бессмысленного страдания. Страдать надо ради чего-то. Прежде всего ради других.

— Значит, ты полагаешь, что коммунисты тоже христиане? Что достаточно страдать ради других, чтобы быть христианами?

— Разумеется, они тоже христиане. Эти проклятые коммунисты и христиане тоже, — говорил Булгаков.

— Люди становятся христианами, соглашаясь на бессмысленные страдания, — возражал я, — разве люди не захотели появления Христа, разве не они призвали его на землю? Тогда пусть страдают! Но страдают бессмысленно, раз хотят быть до конца христианами.

— Pas la peine, — повторял Булгаков, поглаживая ладонью бледное одутловатое лицо.

Вся проблема в этом: призывали ли люди Христа, просили ли они его спуститься на землю, или Христос спустился на землю без призывов людей. Вопрос о коммунизме сводится к тому же самому: призывали ли его люди, хотели ли они его на самом деле или нет. Насколько было бы справедливее и осмысленнее, если бы люди его не хотели, если бы коммунизм пришел на землю против воли людей. Страдание, которого не желали, испытание, которого боялись и которое не призывали. Неизбежное, но не желанное. Фатальная необходимость.

— Pas la peine, — повторял Булгаков.

Как раз в эти дни в театре Станиславского шла пьеса Булгакова «Дни Турбиных» по его знаменитому роману «Белая гвардия». Пискатор недавно поставил пьесу в Берлине, где она имела огромный успех. Действие последнего акта происходит в Киеве, в доме Турбиных: братья Турбины и их друзья, верные царю офицеры, в последний раз собираются вместе, прежде чем отправиться на смерть. В последней сцене, когда издалека доносится пение «Интернационала», которое становится все громче и сильнее, как все громче и сильнее звучат шаги входящих в город большевиков, братья Турбины с друзьями запевают гимн Российской империи «Боже, Царя храни!». Каждый вечер, когда на сцене братья Турбины с товарищами запевали «Боже, Царя храни!», зал вздрагивал, то здесь, то там в темноте раздавались с трудом сдерживаемые рыдания. Когда занавес опускался и вспыхивал свет, заполнявшая партер пролетарская толпа резко оборачивалась взглянуть в глаза зрителям. У многих глаза были красными, у многих по лицу текли слезы. Из партера доносились громкие оскорбления и угрозы: «Ах, ты плачешь, да? Плачешь по своему царю? Ха! Ха! Ха!» — по театру пробегал злобный смех.

— В котором из персонажей твоей пьесы спрятан Христос? — спрашивал я у Булгакова. — Кого из персонажей зовут Христом?

— В моей пьесе у Христа нет имени, — отвечал Булгаков дрожащим от страха голосом, — нынче в России Христос — никчемный персонаж. В России ни к чему быть христианами. Христос нам больше не нужен.

— Ты боишься назвать мне его имя, — говорил я, — ты боишься Христа.

— Да, я боюсь Христа, — тихо отвечал Булгаков, глядя на меня с испугом.

— Вы все боитесь Христа, — говорил я Булгакову, с силой сжимая ему запястье, — но отчего вы боитесь Христа?

Булгакова я любил. Любил с того дня, когда я увидел, как он тихонько плачет, сидя на лавочке на площади Революции, а перед ним течет московская толпа — нищая, оборванная, бледная, грязная толпа, люди с мокрыми от пота лицами, влажными и мягкими лицами моллюсков. Высоко над крышами, в небе цвета старинного серебра, как оклад на иконе, вставала бледная, безжизненная луна, которая напоминала и бледное сияние лика Богородицы, и поднимающееся из прозрачных глубоких вод лицо утопленника. У проходивших перед Булгаковым людей были такие же серые, бесформенные лица, потухшие, водянистые глаза, как у монахов, отшельников, нищих, толпящихся на иконах за Богородицей.

<…>

— Христос нас ненавидит, — негромко повторял Булгаков.

Стояли пасхальные дни, однако колокола молчали. На колокольнях тысяч московских церквей колокола висели молча, свесив распухшие языки, словно вывешенные вялиться на солнце коровьи головы. На белом с зелеными и голубыми прожилками небе, которое уже пошло трещинами, словно льдина на первом теплом весеннем ветерке, постепенно открывалось огромное зеленое око весны. Я шагал рядом с Булгаковым и чувствовал этот взгляд, пристальный взгляд большого зеленого ока, которое постепенно открывалось на небе, чувствовал, что на меня смотрит весна, ощущал затылком ее горячее коровье дыхание.

Небо над Москвой было не похоже на небо на старинных иконах Симона Ушакова из церкви Грузинской Божьей Матери — где морщинистые, похожие на стариков ангелочки толпятся вокруг Христа, у которого осунувшееся, одеревенелое лицо. Спаситель Ушакова напоминает испанских Христов с человеческими волосами и бородой, с настоящими человеческими зубами, с человеческими ногтями на деревянных пальцах, со стеклянными, блестящими, словно человеческие, глазами. Московское небо не похоже на зеленое небо древних народных икон, где красные и желтые ангелы порхают вокруг желтого солнца, у которого, как у человеческого глаза, есть ресницы. Зато оно напоминает весеннее небо Шагала, когда теплое дуновение весны постепенно растапливает стеклянный, ледяной зимний воздух вокруг домов, деревьев, животных. Над Москвой-рекой, на Поклонной горе, на Воробьевых горах небо превращается в пейзаж с белыми облаками и зеленой травой, с лазурными коровами, осликами-скрипачами, лошадьми с огромными, косыми, распахнутыми до самого горизонта глазами: горячее дыхание коровы-весны освобождало из стеклянного плена дома, деревья, холмы, животных, застывших в холодном сверкающем воздухе, как застывает во льду рыба.

<…>