«Если ты всегда был первым, как ты можешь быть вторым?» Интервью Татьяны Тарасовой журналистке Катерине Гордеевой
Татьяна Тарасова — заслуженный тренер по фигурному катанию, чьи подопечные выиграли в общей сложности семь олимпийских золотых медалей. В 2000-х Тарасова начала участвовать в телешоу, посвященных фигурному катанию, а также комментировать соревнования. Работает она комментатором и на чемпионате мира в японском городе Сайтама, который начался 18 марта. За месяц до ЧМ с Татьяной Тарасовой встретилась журналистка Катерина Гордеева — и поговорила с ней об отце, легендарном хоккейном тренере Анатолии Тарасове, жизни в СССР, слезах Ирины Родниной на пьедестале, Этери Тутберидзе и отсутствии работы.
«Мы все понимали: папа делает грандиозное дело»
— В декабре перед ледовым дворцом ЦСКА открылся памятник Анатолию Тарасову, вашему отцу. Я была на открытии — вы были совершенно счастливы, это чувствовалось. И вы сказали, что наконец сделано главное дело вашей жизни.
— Это так. Я совершенно счастлива.
— Считаете ли вы, что этот памятник, да еще и несколькими годами раньше вышедшая картина «Легенда № 17» — это своего рода официальные извинения, принесенные страной за травлю Тарасова, за годы, что он прожил в забвении, лишенный любимого дела?
— Нет-нет, что вы. Вы что, думаете, у нас принято вообще извиняться? Конечно, нет. Да это никому и не нужно. Никакие извинения не нужны. Я очень рада, что фонд Александра Карелина помог это сделать, что [скульптор] Жора [Георгий] Франгулян сделал отцу такой прекрасный памятник, рада, что министр обороны России нашел возможность дать папе именно это место — лучшее из возможных, хотя наши муниципальные депутаты все эти годы говорили мне, что папиному памятнику нигде в нашем районе места нет. Ну вот, видите, есть, оказывается, — причем, самое правильное место на земле. Папа каждый день ходил по этой дорожке в ледовый дворец на работу и как раз на этом месте впервые встретил [Владислава] Третьяка, знаете?
— Нет, не знаю.
— Так и было: и папа ему, 16-летнему, сказал: «Ну все, молодой человек, завтра в шахту. Приходите на тренировку».
— На открытии памятника вашему папе передо мной стояли пацаны лет шести-восьми, я одного спросила: «Ты в курсе, кому памятник?» И он очень серьезно ответил: «Человеку, который придумал хоккей».
— И он прав! Прав. У нас сейчас принято кем-то гордиться. А папой можно гордиться. Он для этого подходит.
— Ваш характер похож на папин?
— Мне кажется, я терпеливее.
— В смысле возможностей долготерпения или в смысле способности к компромиссам?
— Нет, к компромиссам я не способна. В том, что меня по-настоящему волнует, я не могу идти ни на какие компромиссы, да и, собственно, зачем? Папа вообще был не способен ни на какие компромиссы. Потому что знал совершенно точно, что делает дело, в котором разбирается лучше всех. Время доказало, что так оно и было. Но одно дело — ты это знаешь, а другое — обстоятельства твоей жизни. В этих обстоятельствах система папу чуть не перемолола.
В 55 лет, на самом пике, у папы отняли работу, которая составляла смысл его жизни. Отняли в своей стране, которую он этой своей работой прославлял. Все отняли: руководство в сборной, молодежную команду, клуб, который создал, и возможность выйти на лед своего родного катка. Это было зло не только для него, но и для страны, как оказалось, — запрет моему отцу на работу. Его 15 лет не показывали по телевидению и отлучили от того, что он любил больше всего на свете.
Но даже в этом состоянии он не мог просто сдаться: придумал [еще в 1964 году] юношеский турнир «Золотая шайба», носился с ним. Он ни одной секунды не сидел сложа руки. Я помню, знаете, на даче — он же долго после случившегося жил на даче — к своим растениям присаживался на одну ногу, по-хоккейному. Молчал и думал, думал и молчал. Это время ему далось очень тяжело. Одиночество и отсутствие хоккея в жизни.
— Вы, ваша сестра Галя, мама — вы могли говорить с папой о том, что случилось? Каким-то образом можно было его пожалеть?
— Понимаете, мы всегда все дома жили ради папы, папиным делом. Я выросла в семье человека, чья жизнь была посвящена хоккею. И нашу жизнь мама так выстраивала, что мы все понимали: папа делает грандиозное дело, живя при этом в двухкомнатной квартире с мамой, бабушкой, со мной и Галей. То есть рядом со мной жил великий человек, и я знала об этом каждый день.
Я, кстати, помню момент самого большого своего счастья, это тоже связано с папой: когда его команда выиграла чемпионат мира, мы с Галей целовали на экране телевизора всех наших игроков.
— Прямо в экран целовали?
— Да, в экран. А потом появлялся папа и [старший тренер сборной СССР по хоккею Аркадий] Чернышев. Я это мгновение помню. Это — первое самое большое счастье, которое у меня было.
— А второе?
— А второе — когда я была на золотой свадьбе своих родителей. Знаете, мы с Галей любили папу бесконечно, но больше мамы папу не любил никто. Это совершенно счастливое стечение обстоятельств: папа выбрал себе ту единственную, которая его не предавала никогда.
— Что значит «непредательство»? Ей не важно было — на щите или со щитом, главный тренер, не главный? Это?
— Это — вообще не важно. Ни для кого из нас не имело значения, какую должность занимал папа, мы всегда знали, что он — человек-гора, что он талант, что такие люди рождаются раз в сто лет, может, реже, что он в своей профессии — самый великий, что он все знает… Конечно, мама жалела его очень, и мы тоже очень жалели. Но вслух об этом никто не говорил. Мы понимали, что об этом говорить нельзя, невозможно.
Вы знаете, я же была на том матче [ЦСКА — «Спартак» 1969 года], когда папа остановил игру. Мама домой уже уехала, а я ждала папу со своей подружкой-балериной. Он вышел, мы пошли с подругой за ним. Я шла сзади и все время видела его спину. И вот мы идем, а перед ним площадь — раздвигается. Он как пароход шел и раздвигал этот людской поток. И тут кто-то оттуда выскакивает… В общем, у него полголовы волос вырвали. А он шел, не поднимая глаз, как будто вообще ничего не происходит. Как ледокол.
— Вы не подошли к нему?
— Нет. Но я шла за ним, стараясь не отставать. Через день, когда с папы сняли звание заслуженного тренера, я случайно зашла на кухню, где он сидел один. Отец плакал. Понимаете, мы ничем не могли ему помочь. Сильным людям помочь почти невозможно.
— Почему он не уехал из СССР?
— Он не уехал в Америку работать за 3,5 миллиона долларов в «Нью-Йорк Рейнджерс».
— Почему?
— Как вам объяснить. Видите ли, у великих тренеров есть секреты. Папа был великим тренером. И он считал свои тренерские секреты — секретами Родины, сравнимыми с военными. Он считал, что, уехав туда, он должен будет эти секреты выдать и предаст, таким образом, свою страну.
— Вы с ним разговаривали об этом?
— Мы, к сожалению, вообще немного разговаривали с ним в это время, я вам объяснила уже почему. Но еще и потому что я все время работала. Когда заболел, лечила его. Я в какие только тяжкие не впрягалась, чтобы ему помочь. Это была очень тяжелая потеря. И вот я осталась на этом свете как бы за папу.
— В смысле профессии?
— В смысле семьи. В профессии равных папе не было и быть не могло. Вы знаете, он ведь так и не отдал мне картотеку своих упражнений — тех, которые он придумал и разработал для своих спортсменов. Представляете?
— Почему?
— Не знаю. Наверное, считал, что я не заслужила его картотеки. Или хотел, чтобы я придумала свою собственную.
— Можно ли говорить о том, что своей тренерской карьерой, своей жизнью вы пытались доказать папе, что достойны быть его дочерью?
— Мой гениальный папа как-то в самом начале мне сказал: «Работай, дочка, деньги будут». И я работала. И больше я ничего не делала. Это было мое любимое занятие — работать. Именно там, где я работала: на льду.
Я работала по 14 часов, по всей стране, я сидела в каждом городе по сорок дней, я получала от этого удовольствие, я растила чемпионов. Когда можно было, тогда и ночью работала: вот в Америке — работала ночью, ставила. Но, видите, это ни от чего не гарантия. И, как выяснилось, никакая не заслуга. Я работала, это было, а теперь — пустота.
«Нет у меня моей работы»
— Что вы имеете в виду?
— У меня до сих пор нет ни школы, ни катка. Мне теперь некуда выйти работать. Как будто я за что-то наказана. И не имею того счастья, о котором только и мечтаю: работать, работать тренером на катке.
— Все, о чем вы мечтаете, — это работать?
— Человек, Катя, у которого за спиной 52-летний опыт работы, я бы сказала — положительный, должен иметь право утром встать и пойти на работу, пойти на каток. У меня этого нет. Сколько я ни просила и ни кричала: дайте каток, дайте школу, дворец, что угодно, я могла бы передавать знания другим, учить других, пока я жива, — нет, никому не нужно. Нет у меня моей работы.
— Это свойство нашей страны или так везде было бы?
— Нет, нигде бы так не было.
— Сколько сил вы потратили на то, чтобы перестать думать о своей юношеской спортивной травме как о чем-то, что поломало жизнь и заставило вас пойти совсем не туда, куда вы планировали?
— Слушайте, ну травма и травма — раз, и все. В конце концов, она меня вытолкнула в тренеры, так что это была счастливая травма. Но вообще каждый спортсмен должен быть к травме готов.
— Вы были?
— Нет. Но я это пережила. А что еще делать, когда ты становишься профнепригоден? Тяжело переживала. Лет же мало. И время было такое: не было особенно выбора — куда идти, что делать. Это сейчас тысячи дорог — не случилось в спорте, можешь хоть лавку открыть, торговать, к примеру. Можно много что делать. Тогда было по-другому. И папа заставил меня принять решение, которое я сама не принимала, — я же хотела идти в ГИТИС, а он сказал: «У нас артистов не будет. Завтра пойдешь на свой каток, наберешь детей и будешь работать. Надеюсь, что плохим тренером ты не будешь. Все». В общем, он меня послал туда, где я была счастлива всю жизнь — и счастлива до сих пор.
— Почему вы не взбунтовались? Вы же в ГИТИС хотели.
— А зачем? Это было правильное решение. Кроме того, с нашим папой не очень можно было бунтовать. Но он же был прав, во всем прав! В итоге у меня появилась такая работа, которую и работой не назовешь: счастливое стечение жизненных обстоятельств.
— Ваши первые чемпионы — Ирина Моисеева и Андрей Миненков — совсем ненамного, на каких-то восемь лет, вас младше. Не было ревности: это я могла бы стоять на пьедестале?
— Да ну, это ерунда. Ты же для этого живешь. Ты через него, который на пьедестале, разговариваешь с людьми на своем собственном языке —хореографическом и техническом.
— Но в наставничестве есть и другое тяжелое испытание — отсутствие благодарности?
— Обычно сначала бывает больно — и ты это чувствуешь. А потом уже не чувствуешь — тебе некогда, дальше идешь. У нас некогда печалиться, мы работаем на максимуме. Нужно знать каждую клетку своего ученика, а клетки — они не меняются. И поэтому всегда более-менее можно предположить, что сделает твой ученик, может он это сделать или нет, так поступить или эдак. Но, что бы он ни сделал, это все равно его жизнь. И он может распоряжаться ею как хочет. Но вообще меня бог миловал, от меня ученики не уходили.
— Ваших учеников называли «тарасята». Вы, хотя бы мысленно, лишили кого-то из них этого «звания»?
— А что вообще можно вслед сказать? Что тот, который от тебя отвернулся, — плохой человек? То есть ты что, с говном все это время работал? Значит, это твоя проблема, что ты не разглядел этого, ты что, ослеп или оглох? А если ты его учил, если тебе было с ним интересно, то почему он сразу стал плохой человек, когда захотел по-своему жизнь построить?
Нет, конечно, это не плохой человек. Просто теперь он без тебя, сам. Так и должно быть. Переживать это тяжело. Есть такое чувство, что ты раскрылся, как голубка, которая в воздухе висит, а тебе вот в эту точку, самую нежную, и плюнули. У меня такая была история с одним моим учеником. Тяжело переживалось вначале, а потом — нет. Отпустило.
— Есть же и другой пример — ваши отношения с [Алексеем] Ягудиным, и человеческие, и профессиональные, мне кажутся безупречными.
— Это правда. Леша — один из самых близких мне людей на свете. И это — мое большое и глубокое человеческое счастье. Это любовь. А про Лешу могу сказать, что он — трехкратный чемпион мира, таких людей можно по пальцам одной руки пересчитать. И он честный и верный друг. Таких людей встретить тоже редкая удача. Это когда ты можешь без страха повернуться спиной. Редкость.
«Когда говоришь правду, всегда трясутся колени»
— Один из самых невероятных моментов в вашей карьере — слезы вашей воспитанницы Ирины Родниной на пьедестале Олимпиады в Лейк-Плэсиде в 1980-м? Вы были готовы к тому, что она заплачет?
— Да.
— Почему она заплакала?
— Я не могу вам об этом рассказать.
— Сейчас вы дружите с Ириной Константиновной?
— Нет.
— Вы чувствовали себя частью противостояния СССР и остального мира, как вам дышалось внутри страны, переживавшей расцвет застоя?
— Вы знаете, моя сестра Галя была во всех смыслах очень продвинутая, она великолепно знала литературу, знала обо всем, самом живом и интересном, что происходило вокруг, и она меня с собой везде таскала. Мы бегали на Маяковку, где читали стихи молодые поэты, в Политехнический на какие-то вечера, мы знали с Галей всего Высоцкого наизусть. Просто с этим жили. Но у меня и у самой была, что называется, база.
Я же еще девочкой, чтобы больше времени оставалось на тренировки, перешла учиться в школу рабочей молодежи № 18, а это была такая… непростая очень школа. Там, например, учился ансамбль Моисеева, Никитка Михалков, Коля Бурляев. И мы, фигуристы, во всем этом варились, впитывали, общались. Несмотря на то что надо было по два раза в день тренироваться, ты должен был держать уровень: посмотреть все последние фильмы, все премьеры в Москве — мы ходили на генеральные прогоны для пап и мам во всех театрах, на все спектакли в ГИТИСе и Щукинском. Помню, еще только открываешь дверь школы, чтобы наконец пойти поучиться, а уже кто-то бежит, кричит: «Ты знаешь, что сейчас будут показывать?» Ну и несешься со всех ног.
Там я полюбилась и познакомилась со всеми балеринами Большого театра, и этот мир как-то приблизился. Игорь Александрович [Моисеев], который меня любил, пускал на репетиции. Интереснее на репетиции у Моисеева, чем в школе? Ну понятно, интересно. И он ведь гений! Хотя в школе у нас тоже были хорошие учителя, мы все более-менее прилично ее кончили, не двоечниками.
— Вы не ощущали диссонанс между своим кругом и советским обществом, которое вас окружало?
— Нет, не чувствовала никакого диссонанса. Я почувствовала только, когда стали уезжать из СССР мои одесские друзья. А, пожалуй, еще острее почувствовала, когда в Томске стали преследовать моего друга Моисея Мироновича Мучника и его семью. И это был шок!
Моисей Миронович в то время был совершенно выдающимся директором томского Дворца спорта, где каждое лето тренировалась вся наша сборная, мы там ставили наши лучшие программы. И вот практически у меня на глазах Мучника чуть не посадили в 1982 году за самиздат, дома у них были обыски. А мы очень дружили семьями. Потом я еще переживала за Юлю и Витю Мучников, когда их телеканал ТВ-2 так ужасно закрывали несколько лет назад.
— То есть в советских реалиях вы чувствовали себя свободной?
— Несомненно. Ведь что такое свобода была для нас? Я занималась любимым делом, ходила, ездила куда хотела. Я была абсолютно счастлива в том, что я делаю, мне всего было предостаточно! Мне советская власть снимала лед, у меня был целый каток Стадиона юных пионеров в моем распоряжении! Что еще надо? Свобода… Я спокойно выезжала за границу.
— Но были спортсмены, которые, уехав, приняли решение не возвращаться в СССР.
— Это уже позже. [В 1979-м] Мила [Людмила Белоусова] с Олегом [Протопоповым]. Но мы уже были взрослые, понимали, что они правильно сделали.
— Почему — правильно?
— Потому что они великие, они хотят заниматься только собой и продлять себе жизнь, а тут их зачем-то воспитывают. А им не воспитание нужно было, а работа. Для них надо было строить театр, использовать их по назначению, а не долбить по голове. Вот они взяли да и уехали. Ради себя. Все правильно. Я никого не осуждаю. Ни тех, кто уехал, ни тех, кто остался. Хотя, конечно, было горько, что такие уезжают. Я помню конкурс, на котором я впервые увидела [Михаила] Барышникова, и была потрясена. Помню, как я носилась в Ленинград много раз смотреть Барышникова. И помню горечь от того, что он уехал [в 1974-м].
— Лично у вас был повод уехать. Несвобода, притеснения?
— Это все смешно. Да, меня вызывали один раз в ЦК партии. Сказали, что номер [«Непокоренные»], который я поставила [для Натальи Бестемьяновой и Андрея Букина] на Альбинони, надо снять с программы, потому что они не будут его показывать по телевизору. Я сказала: «Ну не показывайте. Я его все равно катать буду. У нас есть другие номера, которые вы будете показывать. Показывайте что хотите, это ваше право».
— Почему они не хотели показывать?
— Ой, им там одна поддержка показалась похожей на крест.
— Так.
— Но это и был крест! И что? Не будете — не показывайте. Миллион других номеров можно придумать. В общем, я этой угрозой не очень впечатлилась. Я считала, что если вызывают, значит, проявляют интерес. А это — неплохо. Они действительно не показали Альбинони, но я делала по четыре номера в год — было из чего выбрать. А этот — и так уже все посмотрели.
— То есть вы довольно бесстрашно с ними себя вели.
— Ни у кого, на самом деле, нет бесстрашия. Когда говоришь правду, всегда трясутся колени.
— В вашем случае этот риск мог обернуться потерей любимой работы.
— Нет. Тренеров мало.
— Тренер в СССР — это еще и политическая фигура. Хоккей, фигурное катание — это же не просто спорт, это элемент противостояния со всем миром. Как это влияло на вашу работу?
— Я была удовлетворена тем, что делаю, и тем, что мои [ученики] делают. Никто от меня ничего не требовал, не было никаких установок. Понимаете, самые невыполнимые установки — те, которые ты сам себе дашь. Мы пишем свои планы на год — это 12 месяцев, по 30 дней в каждом, мы клеим эти полосы и размечаем часы, это непростое дело. Ты каждый день говоришь себе, что ты работаешь в сборной команде своей страны. Значит, ты должен уметь ответить на вопрос: «Ты вообще зачем работаешь? У тебя результат есть?» Ты все свои планы прежде всего себе пишешь. Потом этим себя мотивируешь, спортсмена своего, потом — сдаешь эти планы в спорткомитет. Тебе за это ни добавят, ни убавят, у тебя просто эти планы примут. И вот ты пишешь, например: «Первое место, второе место», то тут совершенно логичный вопрос возникает — если ты всегда был первым, как ты можешь быть вторым? «За второе место увольняют» — мне папа так говорил, понимаете?
«У Тутберидзе на пальце земной шарик — и она его крутит»
— Среди обывателей — простых зрителей фигурного катания — часто слышны вздохи о том, как сильно снизился возраст точки входа в большой спорт, как помолодело фигурное катание. Эта мода всех тревожит.
— Мода есть только на совершенство: прыгали полтора [оборота] — стали два с половиной прыгать. Два с половиной прыгнули — стали три с половиной. Это же мода на совершенство. Жизнь идет быстрее. Я по телевизору видела, как Путин молодых ученых — им всем меньше 35 — награждал. Они сделали открытие, которое поможет лечить рак. Понимаете, как круто! Это самый главный сейчас вопрос в жизни. И этот молодой возраст — самое время открытия. Потому что когда еще открытия-то делать, когда ты старый, что ли?
— Но если в 15 лет девочка становится чемпионкой мира, олимпийской чемпионкой и так далее, то куда она пойдет в 17?
— Об этом вы не переживайте. У нас дети — умные и образованные. Они себя найдут. Просто этот спорт помолодел потому, что появилась тренер, которая потрясающе работает с молодежью. Она их растит. И будет растить дальше.
— А во взрослом возрасте сможет не исчезнуть?
— Ну, это надо у нее спросить. Это надо смотреть, сможет или не сможет. Мы же не гадалки.
— Об Этери Тутберидзе довольно редко отзываются хорошо.
— Очень плохо, что редко. Я, например, являюсь ее поклонницей, потому что она двигает мир, понимаете? У нее на пальце земной шарик — и она его прямо так крутит.
— Не завидуете?
— Я не завистливая, может быть, оттого, что я состоявшаяся. И делала я то же самое. И я понимаю, с чем ей приходится сталкиваться. У меня тоже была одна очень хорошая девочка когда-то, когда Леша Ягудин катался. Я тоже с ней думала, что прыгну 4–2. Я не думала — 4–3. Думала, 4–2 прыгну, остальное она все влет прыгает. Она и лутц-риттбергер прыгала, все без вопросов. И выиграла Олимпиаду. Но у нее начался пубертат.
— И что с ней сейчас?
— Она работает тренером. У нас работа не отменяется, вот это надо понимать и держать в голове. А Юля [Липницкая] с Ленкой [Ильиных] — они вообще расписаны по всему миру, востребованы, вы об этом знаете?
— Что они делают?
— Проводят мастер-классы. Сейчас в Японии. Будут в Канаде, в Америке. А кто таких девочек не пригласит? Они сами это [Академию фигурного катания] придумали. Придумали, и пошло. И делают.
«Мне важно жить в семье»
— Ваш муж, великий пианист Владимир Крайнев, дал вам идею первого ледового театра страны — театра «Все звезды». Почему это кончилось?
— Театр «Все звезды» просуществовал полтора десятка лет. Это была совершенно мировая история. Причем мы достигли именно на льду уровня подлинного театра. Долго рассказывать, почему да как это кончилась. История болезненная. Давайте не будем.
— Почему вы все же уехали из страны и почему — вернулись?
— Ну, я уезжала не навсегда. Я уезжала, чтобы работать. И то, ради чего я ехала, было реализовано вполне. Я в отъезде, извините, три золотые медали олимпийские отхватила. И там чемпионаты мира и Европы, разумеется. Не зря, короче говоря, ездила. Но мне было тяжело. Я не хотела там больше, я хотела здесь жить и работать, хотела домой. И Володя еще, конечно, устал от моих бесконечных разъездов, просил, чтобы я побыла дома. И вообще оказалось, что мне важно жить в семье.
— Вы с Крайневым поженились пусть и молодыми, но уже довольно зрелыми и состоявшимися людьми. Как вы переживали столкновение профессиональных интересов?
— Это была очень насыщенная жизнь. Кроме всего, он просто образовывал меня каждый божий день.
— Каким образом?
— Никаким специальным — образом жизни. Я же слышала, что он играет дома с утра до ночи, я под его музыку спала — мне надо было на 15 минут днем всегда прибежать домой, прилечь; я приходила, спала, уходила, а он — репетировал. Я ходила на его концерты, я слышала это все вживую. Я слышала вживую его учеников. Еще Вова во время поездки по Европе познакомил меня с [советским дирижером Евгением] Мравинским. И Мравинский пускал меня к себе на репетиции — я сидела как рыба в пироге — в день по 10 репетиций было.
На спиваковском фестивале в Кольмаре мы встретились с [дирижером] Светлановым Евгением Федоровичем — это тоже незабываемое впечатление было. Евгений Федорович, кстати, очень меня любил. Думаю, любил потому, что очень любил спорт, но он знал, как я ставлю номера, и говорил, что я очень нежно обращаюсь с музыкой и у меня никогда не бывает ужасных связок. Но я-то тоже просидела у него на всех репетициях, и видела, и слышала много раз: я понимала, что такое это светлановское тутти — откуда оно начинается и как заканчивается на небесах.
— Это понимание — оно было до знакомства с Крайневым или это он вас учил?
— Жизнь с Вовой обогащала очень. Я любила вообще все, что он исполнял.
— Что больше всего?
— Наверное, Второй концерт Рахманинова. Я на нем была. Я видела, как люди — это было в Германии — повскакивали, повыдергивали стулья, кричали. Это было какое-то невероятное выступление, потрясающее. Мой муж говорил, что нужно сыграть то, что композитор написал в партитуре. Нужно вот это сыграть и представить себе, что он хотел этим сказать. И чтобы представление твое совпало с представлением композитора, который, может, и жил триста лет тому назад. И Крайневу это удавалось.
Я очень еще любила в его исполнении Прокофьева, Шостаковича и Шопена. И, конечно, Шнитке. Вы знаете, он же ему посвятил Концерт для фортепиано и струнных.
— И Владимир Всеволодович был первым исполнителем этого концерта.
— Это да, но он узнал о том, что концерт ему посвящен, утром на репетиции, представляете? И он, конечно, невероятно его исполнял. Мне с ним было интересно. И на его концертах я обожала бывать, и с ним обожала слушать все что угодно. Мне он всегда говорил: «Тупица, ты полюбишь когда-нибудь оперу кроме своего балета?» Я вечно гоняюсь за балетами. Я — фанат балетный с самого начала, это очень на меня повлияло.
— Кто сейчас ваша любовь в балете?
— Я всегда преклонялась перед Майей Михайловной [Плисецкой]. После ее смерти, наверное, Диана Вишнева. Я летала специально в Нью-Йорк на ее последние два спектакля, мы познакомились — и я была счастлива до невозможности. Она совершенно божественная, она — сильная, она может быть какая угодно, но она — потрясающая. А из постановщиков — я фанат Ноймайера и гамбургского балета. Мы с Володей недалеко там жили, в Ганновере, и я всегда бывала на всех премьерах обязательно.
— Для Бестемьяновой и Букина Крайнев в 1986-м специально записал рахманиновскую рапсодию на тему Паганини. Как вам с ним работалось вместе? Как он переносил, что вы вмешивались в его пианистические задачи, в смыслы?
— Что значит — вмешивалась? Мне же нужно было четырехчастное произведение на четыре минуты — и я сама выбрала части.
— В воспоминаниях он пишет, что был спор о том, какие части выбирать.
— Ну, части выбираю я. Потому что — это я ставлю номер так, как я его вижу. Не потому, что лучше вижу музыку, хотя Володя мне всегда говорил, что у меня абсолютный слух, просто я вижу акценты, я вижу номер. Я выбираю то, что мне близко, что по душе ставить, и слышу любой акцент. Я должна так придумать, чтобы меня это заводило. Это важно.
— Есть ли что-то общее в том, как репетируют пианисты и тренируются спортсмены, — исходя из вашего личного опыта?
— Есть одно важное общее: в балете, в музыке, в любом инструменте, на котором бы ты ни играл, и в нашем деле — ты не должен опоздать. Родители должны быть к тебе внимательны и в четыре года, а то и в три снять тебя с горшка и в профессию отдать. В пять уже может быть поздно. И вот с этого момента все наши дети — они пашут, трудятся.
— И их обычно жалеют.
— Почему их надо жалеть? Они с самого начала знают, кто они и что надо сделать для того, чтобы по-настоящему стать или быть теми, кем им предначертано. И они знают, если Бог тебе дал что-то, то ты должен это отдать большим трудом.
«В стране немодно уже делать свое дело»
— Я слышала о том, что в каком-то смысле вы после возвращения на родину повторили судьбу своего отца: когда его лишили дела, он уехал на дачу и стал там неистово выращивать что-то на земле, вы — построили дом и попытались научить себя жить безо льда. Это правда?
— Правда. Я построила дом за те два года, что меня не брали на работу. В какой-то момент меня встретила на улице [теннисистка, комментатор] Аня Дмитриева: «Ты что делаешь?» — «Ничего, вот дом построила». И она спрашивает: «Будешь работать?» — «Да, не сомневайся». И она говорит: «Приходи завтра — будешь комментировать». Так началось что-то другое. Но не то, чем я занималась всю жизнь и где я могла бы сделать дело. Но, видимо, в стране немодно уже делать свое дело, надо как-то иначе.
— Насколько вам было важно участвовать в «ледниковых» проектах Первого канала?
— Я до сих пор считаю это большим подарком. Надеюсь, что я с этим неплохо справилась. Мне было очень важно психологически в тот момент, что мне предложили работу. Когда ты без дела, а тебе предлагают работу, пускай и несколько другую, всегда очень важно с ней справиться. Моя задача была войти в сердце каждому человеку в нашей стране, который смотрит Первый канал. Сколько их миллионов? Вот к каждому надо было войти. А иначе нечего браться.
— Вы комментируете на Первом все важные состязания по фигурному катанию, в марте — чемпионат мира. Разве этого мало? Или безо льда для вас совсем нет счастья?
— Понимаете, я с 19 лет работаю тренером. Это мое. Я это люблю и умею делать. Эта работа дает мне чувство удовлетворения и, если хотите, защищенности. Вот странно, я из детства помню чувство абсолютной защищенности, знаете какое?
— Какое?
— Когда папа тебя на закорках несет, подкидывает, обнимает, целует — вот это чувство защищенности, оно из детства. А дальнейшая моя жизнь — это работа. По большому счету меня ничего больше не интересует, кроме преподавания, потому что в нем есть все. У меня есть профессия, которой я могу пользоваться, есть возможность помогать детям — то, что я очень люблю. Просто в кратчайшие сроки можно ребенка научить или подправить что-то. И, может, я бы еще пару олимпийских-то подготовила бы.
— Когда вам тренировать? У вас сумасшедший график спортивного комментатора.
— Да, я востребована и выполняю свои обязательства с душой. Эта работа нужная, она нужна людям. А для себя — я заполняю дырки, образовавшиеся в моем графике в связи с отсутствием тренерской работы.
— Но вы тренер-консультант Федерации фигурного катания России. Вы можете реализовать себя сейчас в этой должности, что вы делаете, вы тренируете кого-то?
— Да ничего я там не делаю. Так, помогаю, мешаясь.
— Кто может, по-вашему, решить вопрос о создании школы Тарасовой? Чтобы у вас был каток?
— Не знаю. Я уже столько порогов на эту тему обила — глухо.
— Устали?
— Нет, у меня полно сил. И все, что я делаю, я делаю сама. В обиженных ходить я не буду. Я теперь, знаете, вообще сначала улыбаюсь, потом просыпаюсь: я памятник папе открыла.
Но я не могу организовать себе каток. Даже если я все продам, каток не построю. И, знаете, теперь я уже не буду ездить на край света, куда зовут, не поеду ни в какую Белоруссию, чтобы тренировать. Я хочу жить и работать дома. Я всю жизнь дома не жила. Могу пожить? Но работы и места, чтобы работать, у меня здесь нет. Вот так.