истории

Когда проказа отступила Фрагмент из книги «Дождя не ждите. Репортажи» про лепрозорий под Одессой

Meduza
09:52, 18 июня 2016

Фото: Александр Левин

Казанское издательство «Смена» выпускает книгу швейцарского писателя и журналиста Дмитрия Гавриша «Дождя не ждите. Репортажи». Текст выходит при поддержке швейцарского совета по культуре «Про Гельвеция» в преддверии Летнего книжного фестиваля, который состоится в Казани 18–19 июня. «Медуза» публикует один из репортажей Гавриша — «Прокаженные» — о жизни одного из последних в Европе лепрозориев, который находится в селе Кучурган под Одессой.

Прокаженные

Надо добраться до улицы Филатова, пока не стемнело. Я спешу, спотыкаюсь. Солнце уже опасно приблизилось к крышам. Горячий степной ветер обдувает дома. Он вздымает ржаво-красную пыль, которая обжигает глаза, если вовремя не зажмуриться. Сюда, в Кучурган — село на 5000 душ — меня привели слухи. Здесь, на юго-западном краю Украины, еще должны быть живы люди, которые в Европе XXI века считаются давно вымершими.

Тому, кто выходит из автобуса в Кучургане, может показаться, что он очутился в прошлом, еще до распада Советского Союза. Бюсты Ленина, выкрашенные золотой краской, все еще напрягают брови, вглядываясь в светлое будущее, пышные белые банты все еще порхают на косичках девочек в первый школьный день, старики, отдыхающие на трухлявых деревянных скамьях под развесистыми ореховыми деревьями, все еще помнят, как сражались на фронте с немцами, и обращаются друг к другу словом «товарищ». Если бы еще ползли по выбоинам главной дороги села «волги», а не дребезжащие «мерседесы»; «лады», а не раздолбанные «тойоты»; «москвичи», а не кашляющие «хонды»! Эти иномарки да еще разбросанные по обочинам шоссе пустые бутылки из-под кока-колы, использованные женские прокладки и презервативы «Дюрекс» напоминают о том, что больше нет железного занавеса, который десятилетиями задерживал поток товаров с Запада.

Люди, которых я разыскиваю, в некотором роде призрачны; они не имеют цифровых альтер эго: не твиттят, не мелькают на фейсбуке, и даже на веб-сайте Кучургана, не особо богатого достопримечательностями, ни единым словом не упомянуты последние прокаженные в одном из последних лепрозориев на европейской земле. Если погуглить, из глубин интернета всплывет лишь один телефонный номер. Я набираю его, мне отвечает женским голосом автоответчик, гнусаво сообщая, что набранного мной номера не существует. Министерство здравоохранения в Киеве вовсе не отвечает на телефонные запросы. Загнанная телефонистка предлагает написать письмо в министерство — если прокаженные еще есть в Украине, мне об этом скажут. Когда я спрашиваю ее, как долго мне ждать ответа, она на короткое время оживляется и объявляет мне, что обработка запросов занимает всего лишь шесть месяцев. Но гарантировать срок она, естественно, не может. Я кладу трубку и бронирую авиабилет на Одессу. Там сажусь в маршрутку, и начинается поездка по волнующейся степи, мимо обрушенных автобусных остановок и пасущихся телят по европейской трассе 58 к единственной опорной точке, какая у меня есть: Кучургану.

В больших городах — таких как Харьков, Одесса, Львов и особенно Киев — с жильем туго. Украинские газеты регулярно сообщают, как вырубаются леса, устраняются природные охранные зоны и осушаются болота, чтобы построить новые квартиры и виллы. В селах же — таких как Кучурган — видна обратная сторона бегства из деревни в город. Тщетно искать здесь роскошные новостройки, вместо них здесь приколочены к штакетнику таблички «Продается!».

Одноэтажный кирпичный дом с пятью комнатами, амбаром, летней кухней, с подключенными электричеством, водой и газом, подвалом для продовольственных запасов, а также садом и огородом можно купить уже за десять тысяч гривен, в пересчете на евро — за одну тысячу.

Галине хватает двух слов, чтобы объяснить закат Кучургана: «Нет работы». Пенсионерка проводит дневные часы, сидя у своих ворот на скамеечке и перепродавая виноград и нектарины, купленные на воскресном рынке. Раньше в Кучургане был комбинат, который производил комбикорм для скота окрестных колхозов. Но колхозы прекратили свое существование сразу после распада СССР, и от комбината остались лишь бетонные развалины. Кучурганская винодельня, правда, еще сохранилась, но дает занятие лишь горстке рабочих, которые сортируют виноград из региона, моют его и грузят на машины: сбраживание и розлив вина идут уже промышленным способом в Одессе. Основа жизни оставшихся кучурганцев — собственный сад, пенсия, если она выплачивается, и тонкая маржа из торговли: как Галина, многие держатся на плаву тем, что перепродают садовый инвентарь, майки с китчевым принтом или пластиковые игрушки китайского производства на одну-две гривны дороже, чем сами купили.

«Раньше, — говорит Галина, — те, кто не боялись проказы, могли работать в лепрозории. Но это уже в прошлом». В прошлом? «Закрыли уже несколько лет назад». Почему? «Все пациенты постарели и умерли, уже похоронены». Что же стало с персоналом, с врачами, медсестрами, прачками, поварихами, слесарями? «Тоже вымерли», — говорит Галина, поблескивая золотыми зубами. Сотрудники, мол, тоже стали древними.

Должно быть, Галина заметила, как я поник. Она больше ничего не говорит, берет меня под руку и ведет через дорогу к дому Лиды Ивановны. Открывает деревянную калитку, смиряет двух лающих собак, прикрикнув на них, и тянет меня в дом. «Лида Ивановна боится чужих», — объясняет Галина. Несколько недель тому назад многие дома в селе были ограблены бродячими цыганами, в том числе и дом единственного могильщика. Но Галине его не жаль: кто так хорошо зарабатывает на смерти, что смог купить своей дочери трехкомнатную квартиру в Одессе, ничего лучшего и не заслуживает.

Галина будит Лиду Ивановну, которая как раз прикорнула. Лида Ивановна, попросившая называть ее просто бабушкой Лидой, всей своей массой борца сумо валится на шаткую табуретку, берет себе на колени миску и принимается тупым ножом расчленять мягкие помидоры, а вернее, разламывать их для салата, который должен утолить голод новоприбывшего. Еще она может услужить мне продавленным гостевым матрацем — искать гостиницу в Кучургане так же бессмысленно, как и интернет. «Галина-то у нас киевлянка, откуда ей что знать!» — возмущается бабушка соседкой, которая уже 45 лет живет в Кучургане. Вот только что, неделю или две назад, она видела в церкви Владимира Федоровича и Ларису Павловну, говорит она и разламывает надвое большую луковицу.

Владимир Федорович? Лариса Павловна? «Владимир Федорович Наумов — директор лепрозория, — говорит бабушка Лида, сдабривая салат хорошей порцией подсолнечного масла, солит его, перчит и перемешивает.— А Лариса Павловна его жена». Она подвигает ко мне переполненную миску салата и указывает мне ножом: ешь. Разве лепрозорий еще существует? «Сам увидишь. Но тебе надо поторопиться». Где это? «В конце улицы Филатова». Я заталкиваю в себя еду и пускаюсь прочь. Время уже к вечеру.

Украина означает «на краю». На восточном краю Европейского Союза, на юго-западном краю России, на свою беду страна то и дело защемляется между ними. Кучурган лежит на краю Украины, на краю края. От дома бабушки Лиды видно пограничный пост и украинских таможенников, которые контролируют паспорта и грузовые накладные. Сразу за ними выстроились маршем бетонные жилые корпуса Первомайска, первого городка мятежной молдавской республики Приднестровья. И, наконец, на краю Кучургана, на краю крайнего края я нахожу улицу Филатова. Это последняя поперечная улица села, позади ее домов и высоких, до неба, тополей простирается степь. Когда я наконец дохожу до нее, все окна в жилых домах уже освещены. Я иду по улице, пока за развесистой ивой не упираюсь в железные ворота, выкрашенные черной краской и запертые для верности на толстую цепь. За воротами видно здание, облицованное бежевым кафелем и по форме напоминающее матку с двумя яичниками: советская больничная архитектура.

Все окна черные, некоторые стекла выбиты. Двери криво провисли на петлях. С плоской крыши к небу тянется березовый куст. Нигде не видно ни света, ни следа жизни. Я опоздал. Я приник к воротам, чтобы разглядеть двор. Вдруг какое-то движение. Меховая шкурка, весело юркнувшая над землей. Любопытно сверкнувшая пара глаз. Перед собачонкой смешанной породы стоят две плоские алюминиевые миски: одна с кашей, вторая с водой. Итак, здесь должен быть и человек, хотя бы один! Кто бы ни кормил эту собачку, он живет по ту сторону ограды, в лепрозории.

Когда на следующее утро я снова сворачиваю на Филатова, я чуть не попадаю под машину. Белая «тойота» мчится прямо на меня. Я едва успеваю отскочить в сторону. Все происходит очень быстро, но все же мне запоминается лицо женщины за рулем. Узкое и изящное, лоб закрыт каштановой бахромой. Лет тридцати пяти, в голубой майке-поло. На носу неуклюжие очки от солнца, такие обычно носят пожилые люди. Не включив поворотник, «тойота» свернула на главную улицу. Когда мой испуг улегся, я зашагал дальше. Железные ворота, белая надпись на которых строго запрещала посторонним вход, стояли раскрытыми. Вчерашняя «сторожевая» собака тоже была на месте. Однако вместо того, чтобы прогнать постороннего или хотя бы облаять, она валялась в дорожной пыли, повизгивая от удовольствия.

Дмитрий Гавриш
Фото: Александр Левин

Я у цели. Но уже через несколько шагов по местности я чувствую, как во мне поднимается страх. Палочный возбудитель лепры, mycobacterium leprae, поражает нервные окончания в коже. Между заражением и началом болезни проходит от четырех до десяти лет.

Десять лет? Да вспомню ли я тогда о моем посещении лепрозория и узнаю ли симптомы? Или буду смазывать красноватые пятна на руках и ногах кремом «Нивея» в надежде, что с увлажнением чувствительность к теплу, холоду и боли на омертвевших участках кожи вернётся? И поставит ли мой дерматолог правильный диагноз?

Хотя, по данным Всемирной организации здравоохранения, только в 2012 году в мире было поставлено свыше 230 000 новых диагнозов лепры, а инфицированных насчитывалось от пяти до семи миллионов, проказа в Европе больше не считается обязательным материалом для изучения студентами-медиками. Миссии против проказы, которые собирают деньги на лекарства для районов эндемии — Индии, Бразилии и Центральной Африки, — должны сперва убедить потенциальных спонсоров, что эта болезнь вообще существует и не менее опасна, чем СПИД. 

Как и туберкулез, лепра передается воздушно-капельным путем. Успокаивает, однако, то, что, в отличие от агрессивной туберкулезной палочки, которая долгое время может жить и вне организма — например на мебели, на занавесках или на одежде, — палочка лепры очень разборчива: поражает только людей, чьи защитные силы ослаблены голодом и болезнями. И которые не моются.

В христианской мифологии лепра считается карой, которую Бог насылает на самых худших грешников. Кто заболевал проказой в Средние века, изгонялся из общества. Больного препровождали, как покойника, в церковь, под колокольный звон, отпевали его и сыпали ему на грудь землю. Тем самым он устранялся из общины, его брак считался расторгнутым, его имущество переходило родным или церкви. Прокаженному вешали на шею колокольчик, чтобы здоровые остерегались приближаться к нему. Затем его выводили из города и изолировали в богадельне. В Средние века за стенами каждого большого города был лепрозорий. Почти 20000 таких заведений насчитывала Европа на пике эпидемии проказы — в XIII веке. Изоляция прокаженных не прекращалась с их смертью: столетиями они обретали последний покой на специальных кладбищах — вдали от кладбищ для «здоровых» покойников.

Я шел по асфальтированной дорожке, огибающей заброшенную больницу, свернул за угол — и обомлел. В «Божественной комедии» Данте помещал прокаженных в восьмом круге ада. В Украине они живут в раю. Десять беленых хаток выстроились в ряд одна подле другой. Перед фасадами цвели яркие астры, анютины глазки и гладиолусы. Над проходами свисали сочные виноградные кисти. На грядках помидорные кусты гнулись под тяжестью плодов, огуречные плети цеплялись за все подряд наперегонки с гороховыми, подсолнухи отслеживали траекторию солнца, лук, чеснок, морковь, брюква и свекла тянули свою ботву из темной земли, тогда как бледно-розовые гигантские тыквы все глубже вдавливались в почву. Спелые сливы, яблоки и груши покачивались на ветру.

«Здравствуйте», — раздался за моей спиной низкий мужской голос. «Я здесь», —сориентировал он меня ко входу в беседку, укрытую маскировочной сеткой. Под сенью беседки нахожу массивного, рослого мужчину, который крепко пожимает мне руку и представляется Евгением Петровичем. Увешанная удочками, крючками и искусственными наживками беседка — его царство. Кто сюда входит, должен подчиниться действующему здесь закону. А он гласит: сесть на лавку и без отговорок есть виноград, «свой, без химии».

Я срываю гроздь, сую ее в рот, виноградины лопаются у меня на зубах, сладкий сок стекает в глотку. Мы как два старых соседа болтаем о погоде, о воровской шайке политиков и о тех негодяях из электросетей, которые отключают ток с каждым днем все надольше. Настроение у меня воскресное. Между тем сегодня лишь вторник! Я спрашиваю Евгения Петровича, не отрываю ли я его от работы. «А я не работаю в лепрозории, — отвечает он, подвигая ко мне ближе миску с виноградом.— Я пациент». Пациент? Но по нему не заметно никаких типичных признаков! Ни пятен на коже. Ни узлов на щеках и на лбу размером с грецкий орех, которые нагнаиваются, лопаются и искажают облик, делая его похожим на морду льва. Ни рук, скрюченных в виде когтистых лап. Ни изувеченных на руках и сгнивших на ступнях пальцев. Даже зубы у семидесятичетырехлетнего Евгения Петровича еще все целы. «А ты приглядись», — говорит он, приближая ко мне свое лицо. Я рефлексивно отпрянул. Он смеется. К такой реакции он привык.

У людей со светлой кожей и выцветшими волосами не сразу замечаешь отсутствие бровей. Что ресницы выпали, я вижу в тени беседки лишь со второго взгляда. «С этого все начиналось», — говорит Евгений Петрович, указывая на шрам на правой щеке. В 1955 году там образовался узел. Сперва он думал, что это большой прыщ, и с тщетным упорством пытался его выдавить. То, что с ним что-то не так, стало очевидно лишь три года спустя, на призывной комиссии. Ему уже было 19 лет, и он учился на сварщика. Врачу бросился в глаза его кровавый насморк, впалый нос — признаки прогрессирующей болезни. Врач поднес ему под нос бутылочку с нашатырным спиртом, и когда Евгений Петрович не отвернулся с отвращением, послал его к специалистам. Его гоняли от одного врача к другому, и никто не понимал, что с ним. Пока его документы, в конце концов, не очутились на письменном столе главного врача больницы. Тот обследовал узлы, которые уже размножились на лице Евгения Петровича, взял мазок его носовых выделений, посмотрел их под микроскопом и поставил диагноз: лепра. Болезнь, о которой Евгений Петрович никогда не слышал. Ему уже не разрешили вернуться в ту больничную палату, которую он делил с тремя другими пациентами. Его поместили в отдельную палату со своим туалетом и душем — в Советском Союзе это была палата-люкс, которой могли пользоваться лишь партийные функционеры и эстрадные звезды. Медсестра в марлевой повязке и резиновых перчатках приносила ему еду. Через два дня его увезли на санитарной машине в Кучурган, в лепрозорий. Он, как Ганс Касторп в «Волшебной горе» Томаса Манна, полагал, что проведет в Кучургане лишь несколько месяцев. Оказалось, пятьдесят лет.

Когда Евгений Петрович прибыл в Кучурган в феврале 1958 года и впервые увидел прокаженных больных, он затрясся от страха. Здесь воняло дезинфекцией и разложением, глаза пациентов словно плавали в молочной сыворотке, а вместо носов зияли глубокие дыры, многие с трудом передвигались — только на костылях и лишь на несколько шагов, у других осталось лишь туловище без оформленных конечностей, а некоторые делали свои последние вдохи через трубочку, вставленную в трахею, потому что глотка у них провалилась и без трубочки они бы задохнулись. Евгений Петрович пытался бежать через забор, но его поймали и заперли. Это было большим счастьем в его несчастии. В год его прибытия до кучурганского лепрозория добрался сульфитрон. Антибиотик, импортируемый из Англии, был предшественником применяемой сегодня против лепры комбинированной терапии из дапсона, клофацимина и рифампицина.

С применением медикаментозного лечения состояние пациентов сразу улучшилось. Тогда на «больном дворе», как называлась райская часть лепрозория, жили сорок пациентов. В десяти домиках — каждый на два хозяина — проживали исключительно пары. Если рождались здоровые дети, их сразу помещали в приют за оградой лепрозория. Кто овдовел или не нашел в лепрозории свою любовь, тому приходилось довольствоваться отдельной палатой в больнице. До того, как сульфитрон заставил отступить палочку лепры, в Кучургане жили больше сотни прокаженных. Сегодня осталось лишь четыре женщины и шестеро мужчин, все в возрасте за семьдесят. Самому молодому пациенту, которого выписали в прошлом году, было чуть за пятьдесят. «Если бы он остался здесь дольше, он бы спился до смерти, — говорит Евгений Петрович. — Молодым надо отправляться в люди и работать».

Он тоже хотел вести нормальную жизнь по ту сторону забора. Через три года после поступления сюда от его нарывов остались только шрамы, в кожных пробах уже не находили палочку лепры, он был уже не заразный, и его выписали. «Советский Союз о нас заботился, — мечтательно говорил он о погибшей диктатуре. — А независимой Украине до нас дела нет». При выписке он получил от государства тысячу рублей на руки, по тогдашним временам целое состояние, а к этому еще новую одежду и даже кожаные ботинки. Он смог закончить свое прерванное обучение на сварщика, получил квартиру и работу, женился, вскоре у него родился сын. «Но лепра — коварная штука, — сегодня Евгений Петрович это знает.— Она дремлет в теле и ждет случая снова разразиться».

Случаев предоставлялось много. Он работал на стройке, в жесточайшие морозы находился снаружи, застудился, в 1968 году на лице высыпались новые узлы, и он вернулся в лепрозорий. Евгений Петрович вдовец, и теперь женат вторым браком на Маше. Она на пятнадцать лет моложе, носит золотые сережки, волосы подкрашивает в черный цвет и коротко стрижет. Познакомились они в лепрозории. Раньше она была здесь санитаркой, теперь на пенсии, вынужденно: простое производственно-экономическое правило, что чем меньше пациентов, тем меньше требуется персонала, не остановилось и перед забором колонии прокаженных. И все равно лепрозорий со своими тридцатью девятью рабочими местами — самый крупный работодатель в Кучургане. Надолго ли?

Евгений Петрович провожает меня назад к воротам. Я должен вскоре явиться сюда снова, тогда он познакомит меня со своими соседями. Правда, со многими из них он в ссоре: «Из года в год одни и те же рожи, это действует на нервы». У ворот Евгений Петрович останавливается. Он не заразный, ему можно в любое время выходить в село, но он делает это редко: «Спасибо Владимиру Федоровичу, главному врачу лепрозория, деревенские нас больше не боятся. Но что мне делать в деревне? Я никого не знаю, а когда люди слышат, где я живу, они начинают на меня пялиться, как будто я марсианин какой».

Ему и незачем выходить наружу, если он не хочет. Здесь у него врачи, медсестры по два раза на дню посещают каждого пациента, вкалывают витамины и лекарства, измеряют давление. Газеты и книги приносят, белье стирают в собственной больничной прачечной, раз в неделю приходит парикмахер. И на урчащий желудок прокаженным не приходится жаловаться. Супружеские пары получают продукты сырыми и могут готовить себе сами сколько душе угодно. Нынче утром привезли курятину. Двести граммов мяса полагается в день каждому пациенту, в месяц это выходит шесть килограммов. Они и лежат в виде цельных кур сейчас в морозилке у Евгения Петровича и оттаивают, потому что электричество все еще отключено. Одинокие пациенты питаются три раза в день в мрачной, промасленной столовой. Здесь же больные празднуют вместе с персоналом Новый год, Рождество и Пасху, здесь едят торт, если у кого-то день рождения, здесь прощаются со своими покойниками.

По дороге назад, к бабушке Лиде, я останавливаюсь перед плакатом «Украинского выбора». Он оформлен по-современному, с фейсбучным символом — большим пальцем, поднятым вверх, и предостерегает от запланированной ассоциации с Европейским Союзом: Европа, дескать, принесет в Украину однополые браки. Мне стало противно, и на мгновение я потерял бдительность, но уже поздно: порыв ветра бросает мне в глаза горсть пыли. Инстинктивно я хватаю ртом воздух, втягиваю в легкие еще больше пыли и закашливаюсь. На какие-то секунды я остаюсь ослепленным и бездыханным, чувствуя лишь жжение в глазах и в горле, тогда как грубые песчинки продолжают хлестать меня в лицо. «Наш степной ветерок тебя поцеловал», — со знанием дела говорит бабушка Лида при виде моих покрасневших как маковое поле глаз. Она велит мне сесть, а сама проделывает свой ритуал: набирает воды в эмалированный чайник, ставит на обеденный стол две большие фарфоровые чашки, тяжело дыша, достает из шкафа пакетики с ромашковым чаем и малиновый рулет, наливает кипяток и дает чаю настояться, а сама в это время отрезает два толстых ломтя рулета, оба кладет на мою тарелку, предлагает и еще этого переслащенного рулета, но я решительно отказываюсь, сославшись на поднимающуюся дурноту, которую она принимает за отговорку; она недовольно качает головой, потом вручает мне два клочка ваты и велит мне на них помочиться, указывает мне на жесткую, изготовленную в самом расцвете Советского Союза софу, которая стоит в ее кухне под окном так же естественно, как в каком-нибудь альтернативном берлинском общежитии, и говорит мне, чтоб я лег и плотно прижал к глазам пропитанные клочки ваты. Моя моча стекает по щекам, когда я тихо лежу на софе в кухне бабушки Лиды и слушаю, как в ее спальне работает телевизор. Спустя полчаса я разглядываю свои глаза в обломке зеркала — само настенное зеркало разбил по пьяни ее давний квартирант. К моему удивлению, глаза вернули себе свой изначальный цвет и больше не ощущаются чужеродными телами, которые так и хотелось выцарапать из лица.

«Скоро они меня арестуют за то, что я тебе помогла», — говорит бабушка. Кто же ее арестует и за что? «Ну, эти европейцы, которые у нас скоро все будут решать. У них же на все есть свои лекарства. Они не верят, что наше лекарство помогает нисколько не хуже. Но ничего не стоит». Я рассказываю ей, что больным проказой смогли в свое время помочь только благодаря британскому медикаменту. Но бабушка Лида имеет такие убеждения, которые отбивают всякие возражения как теннисный мяч: «И что им это дало? Теперь они старые, а помереть-то не могут!».

Несмотря на свои семьдесят восемь лет, Мария Максимовна — как вихрь, ее трость — вряд ли что-то большее, чем аксессуар. После того как я вернулся в лепрозорий, где едва расхлебал гостеприимство Иосифа Ивановича и его жены Нины — до краев наполненную тарелку борща, а к нему сметану да зубчик чеснока, ломоть сала и три ломтя черного хлеба, и все это на завтрак! — и попробовал куриную ножку с картофельным пюре у Матвея Леонидовича, мне уже не требовалось спрашивать Марию Максимовну, работает она в лепрозории или содержится там. К этому времени я уже знал, на что мне обращать внимание: лицо у нее тоже без бровей, веки без ресниц и типичный для прокаженных седловидный нос. «Главный обед будешь есть у меня», — сказала она. От обеда в столовой у нее остались фаршированные перцы.

Я предпринял отчаянную попытку убедить ее в том, что еще чуть-чуть — и я лопну, но она лишь помотала головой: «Ты же не хочешь, чтобы мои соседи обо мне судачили, будто я плохо встречаю гостей?» Не успел я оглянуться, как уже сидел на софе Марии Максимовны, а она подавала на стол еду — к фаршированным перцам были свежие помидоры, большая сырая луковица, несколько сортов хлеба, к нему сливочное масло, подсолнечное масло, а на десерт — плитка черного шоколада, арбуз и дыня.

Когда я действительно уже не могу проглотить ни кусочка и лежу на ее диване, как побитый мешок картошки, Мария Максимовна спрашивает меня, верю ли я в Бога. То, что она верит, нет сомнений: вся стена увешана большими и маленькими иконами, их не меньше тридцати, все разноцветные. Тут найдешь все, что в православном христианстве имеет ранг и вес. Богоматерь и ее сын представлены многократно, есть к тому же Петр и Николай, архангелы и даже святой Дмитрий. Мария Максимовна молится каждый день. За мир. За всех родителей, дети которых принимают наркотики. Она молится за президента Януковича в далеком Киеве, чтобы он не продал Украину России. «Если Путину моча в голову ударит, то он вышлет нас, украинцев, на север к белым медведям, как раньше Сталин», — говорит она. Значит, она предпочла бы видеть Украину в Евросоюзе? «Избави Бог, — крестится она.— Разве так уж обязательно Украина должна к кому-то примкнуть? Тысячу лет мы кому-нибудь принадлежим. То монгольской империи, то России, Польше, Литве, Австро-Венгрии, наконец Советскому Союзу. А не можем ли принадлежать самим себе?».

Дмитрий Гавриш
Фото: Александр Левин

Мария Максимовна молится также за Владимира Федоровича, Ларису Павловну и Милу. «Без них троих у нас сегодня не было бы ни крыши над головой, ни тарелки горячего супа». Вот уже несколько лет Министерство здравоохранения грозит закрыть лепрозорий: ради десятка пациентов, которые уже, считай, и не заразны, стоит ли нести такие расходы? У кого есть дети, внуки или другие родственники, тот может переехать к ним. Остальным придется отправиться в дом престарелых. «Ты когда-нибудь видел украинский дом престарелых? — спрашивает Мария Максимовна и снова осеняет себя крестным знамением.— Здесь у каждого свое жилье, нам хватает еды, врачи нас осматривают. А там?». Мария Максимовна не хочет делить свою спальню с восемью старухами, если не больше. Она испытывает ужас перед выжившими из ума, которых родственники, потеряв терпение, выставили на улицу и которые теперь в доме престарелых целыми днями преют в собственных экскрементах, пока их кто-нибудь не помоет. «Мы, прокаженные, и так натерпелись в своей жизни», — говорит она.

А кто такая Мила? «Как, никто тебе не рассказал про Милу? Мила — это ангел». Она дочь Владимира Федоровича и Ларисы Павловны. Она-то сама закончила только пять классов, а вот Мила уехала, чтобы изучать право в престижном киевском университете имени Тараса Шевченко, восхищается Мария Максимовна. А два года назад она вернулась в лепрозорий, «с тех пор, как у Владимира Федоровича начались эти неприятности». Мария Максимовна знает лишь, что речь шла о каких-то телевизорах. С тех пор Мила работает в лепрозории. Без зарплаты — ее отец не имеет права нанимать новый персонал. Мила — такая женщина, каких очень недостает в украинской политике: вместо того, чтобы донимать всех популистскими речами и нереальными требованиями, она засучивает рукава и берется за дело. Сломается санитарная машина — она запрашивает у министерства деньги на запчасти. Если повариха не вышла на работу, она на кухне чистит картошку. Нет медсестры — она сама меряет больным давление и делает уколы. Тут Мария Максимовна понижает голос, как будто только что услышала новую сплетню и хочет непременно передать ее дальше: «Представь себе, ей уже хорошо за тридцать, а ни семьи, ни даже какого-нибудь мужика ни разу не было. Вся ее жизнь — это родители и лепрозорий. Если они умрут, она станет монахиней и уйдет в монастырь. Тебе непременно надо с ней поговорить». Да, я хотел бы. Но сперва я хотел бы наконец встретиться с ее родителями.

Владимир Федорович Наумов не предлагает мне никакой еды, только стакан воды. Своими повадками и внешностью главный врач Кучурганского лепрозория напоминает идеализированных дворян из романов Льва Толстого. Хотя Владимир Федорович провел всю жизнь в операционных и в больничных палатах, кожа у него не бледная и тонкая, а дубленая и смуглая, как у крестьянина или строителя. Если не считать залысин на лбу и небольшой проплешины в проборе, его короткие, курчавые волосы, несмотря на семьдесят четыре года, остаются густыми. Под рубашкой прорисовывается крестик. «Вы зря тратите время. Проказа больше не представляет интереса», — говорит Владимир Федорович. А у меня другое впечатление. «Вы встречались с пациентами?» Я у них даже ел. «И вы не боялись?» Виноград, борщ, курица и фаршированные перцы просто слишком вкусны. «Что вы здесь делаете?». То же самое я хотел узнать и про вас. «Рассказчица в нашей семье — жена».

Лариса Павловна ходит в белом халате, на карманчике вышиты ее инициалы. Они женаты пятьдесят лет, а вместе работают в лепрозории сорок пять. Владимир Федорович приехал сюда первым. Как молодого хирурга-травматолога его регулярно вызывали в Кучурган, в большинстве случаев — чтобы ампутировать воспаленные конечности. Лариса Павловна всякий раз умоляла его отказаться от поездки: она, акушер-гинеколог по профессии, боялась, что он заразится проказой. Пока однажды сюда не вызвали и ее: одна прокаженная была беременна и скоро должна была разродиться. Скрепя сердце, Лариса Павловна перечитала всю медицинскую библиотеку Владимира Федоровича и отправилась в Кучурган. И помогла родиться на свет здоровой девочке.

В конце шестидесятых годов Владимиру Федоровичу предложили место хирурга в Одессе. Замаячила карьера в городе. Но потом последовал второй вызов: лепрозорию требовался новый главный врач. Место в Кучургане сулило меньше стресса, меньше рентгеновского облучения, дети — сын Павел только что родился, Мила должна была появиться несколько лет спустя — могли расти в деревне, на природе. Владимир Федорович согласился.

Они с Ларисой Павловной каждое воскресенье идут на службу в маленький кучурганский храм, лопающийся по всем швам, ставят там свечки, кланяются перед иконами, целуют крест и благодарят Бога за то, что он привел их в лепрозорий. Давно уже оба перешагнули границу законного пенсионного возраста, но уйти на покой не могут: они сплавились с лепрозорием воедино, составляют с ним одно целое. Государство не только грозит закрыть колонию прокаженных, оно с каждым годом все больше сокращает дотации. На сегодняшний день лепрозорию переводятся деньги только на продукты для больных, самые необходимые медикаменты и на зарплату персоналу. Владимир Федорович получил от министерства выговор за то, что из своей зарплаты купил электрокабель для лепрозория. А должен был бы заполнить бланк на благотворительный взнос, и министерство поставило бы на этом бланке печать. «Но так, как они работают, это продлилось бы не меньше полугода». А если украинское государство, вот уже несколько лет балансирующее на пороге банкротства, вообще закрутит кран, что тогда? Этого они оба не знают. Смутные планы связаны со словами «сбережения», «продажа дома» и «самоокупаемость» — лепрозорию принадлежат несколько гектар земли.

Владимир Федорович знаком велит мне следовать за ним. Он достает из кармана брюк связку ключей, звякает ими, ища нужный, и открывает боковую дверь бездействующей больницы. Воздух, который овевает нас, пахнет плесенью. С небрежно отпиленной доски сразу за дверью Владимир Федорович берет карманный фонарь и освещает нам дорогу через холл, выкрашенный голубой краской. Лепрозорий был открыт еще до окончания войны, в январе 1945 года, Владимиром Петровичем Филатовым, приемная которого в последние военные годы была прямо-таки забита прокаженными. Подъездная дорога к лепрозорию и по сей день напоминает о знаменитом глазном хирурге из Одессы. Больница была построена в конце сороковых годов. «Солидная конструкция», — говорит Владимир Федорович. Если бы еще не эта неудачная плоская крыша: не держит влагу, с каждым дождем ее прорывает. Вода стекает по стенам с облупившейся краской.

«Такое вот наше государство, — говорит Владимир Федорович.— Экономит на ремонте до тех пор, пока этот ремонт станет не по карману». Вовремя обновить крышу стоило бы недорого. Но теперь все здание как будто после наводнения. Вообще-то, нам и нельзя здесь находиться. Здание может рухнуть в любой момент. Мы спускаемся в подвал. Владимир Федорович отыскивает в связке другой ключ и открывает еще одну дверь. За нею взору открываются сплошные цветные телевизоры марки «Электрон» с их восемью кнопками переключения каналов. Ностальгия трогает мое сердце: в детстве, во время перестройки, я смотрел по такому аппарату первые диснеевские мультфильмы. Из-за этих аппаратов Владимир Федорович едва не угодил в тюрьму два года назад.

Пока президент Янукович под шумок строил себе дворец в Межигорье, как раз скромный Владимир Федорович был обвинен в расхищении государственного имущества. Организации, которые находятся под капельницей государства, в последние несколько лет имеют право списывать пришедшее в негодность имущество только в присутствии независимой комиссии. Но таких комиссий не существует. То есть вещи, полностью утратившие свою ценность, вечно остаются на балансе бухгалтерии и должны храниться. Из-за инфляции старые телевизоры дорожают. Однако в бухгалтерских ведомостях это повышение балансовой стоимости не было учтено — кто же помнил про запертую в подвале рухлядь? Это сделал ревизор в гоголевском духе. Если комиссию по списанию днем с огнем не сыщешь, то ревизоры вездесущи и только и ищут, кого бы оштрафовать, чтобы намыть денег в опустевшую государственную казну — или в собственный карман, в большинстве случаев уже хорошо наполненный. Миле пришлось применить все свое знание юриспруденции, чтобы спасти отца от тюрьмы. С тех пор она вовлечена в симбиоз своих родителей с лепрозорием. «Она беспокоится за отца, — говорит Лариса Павловна, поджидавшая нас у входа в больницу среди высокой, по бедра, травы. — Если бы мы оставили это дело, она бы, может, и уехала, нашла бы себе работу в юридической конторе, может, и замуж вышла бы». Но Владимир Федорович и Лариса Павловна не могут оставить это дело. Пока их миссия не закончится.

Мы идем мимо ушедших в рост мальв и замаскированной беседки Евгения Петровича и ступаем на тропинку, протоптанную к дыре в заборе. Пролезаем в нее — Владимир Фёдорович впереди, мы с Ларисой Павловной в нескольких шагах за ним. «Вы хотели видеть наш лепрозорий? Он здесь», — говорит Владимир Федорович и отступает в сторону. Передо мной простирается поле из крестов и надгробных камней. Их тут, должно быть, порядка пятисот. Некоторым могилам несколько месяцев, на других уже не различить даты рождения и смерти. «Мы уйдем на пенсию, продадим наш дом и уедем из Кучургана, как только последние пациенты упокоятся здесь на кладбище и больше не останется тех, кому мы нужны», — говорит Лариса Павловна.

Ей с Владимиром Федоровичем нужно идти, предстоит вечерний обход. По дороге назад я спрашиваю, где можно встретить Милу. «У нее несколько дней назад был несчастный случай», — говорит Лариса Павловна. Она хотела отрезать кусок проволоки от катушки, а катушка опрокинулась, конец проволоки спружинил вверх и пропорол ей глаз. Она уехала в Одессу в клинику. И тут я, наконец, понимаю: белая «тойота», голубая майка-поло, черные очки. «Так вы знаете нашу Милу?» Нет, но она меня чуть не задавила.

Перевод с немецкого Татьяны Набатниковой