Перейти к материалам
полигон

Садистский дискомфорт 1930-х Воспоминания и эссе о худших временах. Обзор Галины Юзефович

Источник: Meduza

Еженедельно литературный критик Галина Юзефович рассказывает на «Медузе» о самых интересных и важных книгах, изданных в России. В нынешнем обзоре три книги о трудном времени: «Московская экскурсия» Памелы Линдон Трэверс, «Легенды современности: оккупационные эссе» Чеслова Милоша и «Маятник жизни моей» Варвары Малахиевой-Мирович.

Памела Линдон Трэверс. Московская экскурсия. М.: Лимбус Пресс, 2016. Перевод Ольги Мяэотс

Западные писатели левых убеждений исправно посещали Советский Союз в 1920-х и 1930-х годах, встречались со Сталиным и по большей части приходили от «красной империи» в восторг. Герберт Уэллс, Ромен Роллан, Бернард Шоу, Андре Жид, Лион Фейхтвангер — вернувшись домой, все эти титаны духа сочувственно рассуждали о радости освобожденного труда, о всеобщем энтузиазме, о равноправии женщин, о новом быте, о пролетарском искусстве, о мудрости Отца народов и тому подобное.

В этом ряду Памела Трэверс, известная миру главным образом книгами о Мэри Поппинс, выглядит вопиюще неуместно. Не титан духа и вообще не знаменитый писатель, немного актриса, немного журналистка, немного бездельница, отчасти дурочка (ну, во всяком случае носительница соответствующей маски) и уж точно не коммунистка — в 1932 году Памела Трэверс отправилась в Советскую Россию из чистого любопытства, и не по официальному приглашению, а по путевке Интуриста. В отличие от ее куда более именитых (и предвзятых) коллег, она слабо себе представляла, куда едет, и, возможно, именно поэтому написанная Трэверс книга сегодня оставляет впечатление более ясное и живое, чем принужденные, изобилующие недомолвками и самогипнозом воспоминания Роллана или Шоу.

Первое и, определенно, главное ощущение, которое фиксирует Трэверс в своих заметках о путешествии, — это тотальный, едва ли не садистский дискомфорт. Получение советской визы организовано максимально неудобным способом, неудобен везущий писательницу в Ленинград теплоход, неудобна гостиница, из крана в которой не идет вода (ни горячая, ни даже холодная), неудобна одежда, в которой ходят люди вокруг, программа составлена так, чтобы туристам все время было то холодно, то голодно, то скучно… В отличие от своих товарищей по туристической группе (по большей части британских левых), Трэверс отказывается надевать розовые очки и признавать временность, неизбежность и даже полезность такого жесткого самоограничения: она ропщет и жаждет хорошего чая, молока, кексов, а главное — нормального разговора, без лозунгов и речевок. Надо ли удивляться, что получившаяся у нее в результате «Московская экскурсия» покажется советским властям клеветнической и обидной настолько, что писательнице запретят повторный въезд в СССР, и даже ее совершенно невинные детские книги будут переведены на русский почти с полувековым опозданием.

Дети в советском детском саду — грязные и неухоженные, яйца на завтрак — тухлые, Зимний дворец безобразен в своем варварском великолепии, мавзолей — пугающ и похож на гигантское пресс-папье, женщины коренасты и некрасивы, мужчины грубы, Собор Василия Блаженного — это даже не образец дурного вкуса, «вкус тут отсутствует начисто — нагромождение одного архитектурного кошмара на другой», тотальный контроль «органов» тягостен, советский кинематограф способен даже самую устойчивую нервную систему превратить в кровавую отбивную… Трэверс не нравится равномерно все, но ее искреннее негодование не выглядит оскорбительным — во-первых, она умеет облечь его в очаровательно ироничную форму, во-вторых, в силу его неизбирательности: чопорные англичане из британского посольства, воротящие нос от поставленного Николаем Акимовым «Гамлета» (этот авангардистский спектакль — чуть ли не самое сильное переживание писательницы на советской земле) или тупоголовые европейские левые не нравятся ей примерно так же, если не больше.

Балованная и любопытная девочка, вечно всем недовольная, капризно дующая губы, требующая удобств и более всего интересующаяся тем, куда же подевался единственный рубль, оставшийся в русской казне после смерти императрицы Елизаветы (именно такое амплуа примеряет на себя Трэверс в «Московской экскурсии»), — наблюдатель значительно более зоркий и внимательный, чем большинство ее современников. Там, где восторженные европейские левые видят новизну и прорыв, Трэверс подмечает увядание: Советская Россия представляется ей не юной и энергичной, но живущей вполсилы, изнуренной, серой, дряхлой, абсурдной и — страшно сказать — разочаровывающе буржуазной. Если таков парадный фасад, который показывают заграничным туристам, то страшно даже вообразить, что может скрываться за ним. Ответ на этот последний вопрос мы-то как раз неплохо знаем — и, пожалуй, хорошо, что впечатлительной Трэверс не довелось познакомиться с советской изнанкой поближе. А то, глядишь, мир лишился бы светлых и волшебных историй про Мэри Поппинс.

Чеслав Милош. Легенды современности: оккупационные эссе. СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2016. Перевод Анатолия Ройтмана

Написанные в 1942-1943 годах в оккупированной Варшаве эссе польского поэта и мыслителя Чеслава Милоша более всего напоминают «Апологию истории» французского историка Марка Блока. Однако если Блок пытается осмыслить, как же человечество забрело в ужасный тупик Второй мировой, используя в качестве навигационного прибора историческую науку, Милош ищет ответ на тот же вопрос в сфере литературы. Сам он декларирует, что его задача — развенчание устойчивых культурных мифов, однако в действительности его роль больше похожа на роль следопыта: по мельчайшим приметам в главных литературных текстах европейской традиции он восстанавливает вехи пути, оказавшегося на поверку столь гибельным.

Даниэль Дефо — герой первого эссе Милоша — грезит об острове, где удалившийся от социума человек получает шанс развить в себе достоинства и добродетели, формированию которых социум препятствует. Однако эта великая мечта об уединении приобретает в интерпретации Милоша зловещие черты: побег оборачивается воссозданием той же привычной действительности (в случае Робинзона Крузо весьма мещанской и ограниченной), только в меньшем масштабе. Да и вообще, формула бегства «начать жизнь заново» таит в себе немалую опасность: «С момента, когда ее сознательно или бессознательно начинают повторять массы, можно с большой вероятностью сказать, что общественный барометр показывает критически высокое давление».

Второй след, ведущий в опасном направлении, Милош находит в творчестве Бальзака — писателя, первым придумавшего смотреть на человеческое сообщество как на биогеоценоз, существующий по тем же законам, что и муравейник в лесу или, скажем, колония кораллов. От такой позиции — меланхолично констатирует Милош — лишь пара шагов до того, чтобы воткнуть в человеческий муравейник травинку (а то так и плеснуть кипятком), и с холодным любопытством исследователя проанализировать результаты эксперимента.

Дальше след на время прерывается, но вновь обнаруживается у Стендаля в «Красном и черном». Герой этого романа Жюльен Сорель убежден, что общественная мораль — не дар, посланный нам свыше, но порождение греховной человеческой природы, а значит, общество, основанное на этой морали, дурно и любой бунт против него — справедлив и дозволен. Герой-одиночка, сумрачный бунтарь, Сорель становится дальней предтечей ницшевского Заратустры, от которого уже рукой подать до излюбленной фашистами идеи сверхчеловека… Шаг за шагом, через тексты Уильяма Джеймса, Андре Жида, публициста Мариана Здзеховского и польского поэта Виткация, Милош ведет своего читателя по дороге мысли, в конечном итоге приведшей человечество в ужасную зиму 1942 года.

Однако литературные эссе — лишь первая часть книги. Вторая ее часть — это переписка писателя с его другом Ежи Анджеевским (в России Анджеевский известен главным образом благодаря фильму «Пепел и алмаз», снятому по его повести Анджеем Вайдой). Пылкий католик Анджеевский пытается убедить Милоша в истинности веры как инструмента познания мира, осторожный скептик Милош ищет компромисса между рациональностью и религиозным чувством. Их спор не имеет финала в рамках книги, однако для современного читателя его исход очевиден и предсказуем: христианин Анджеевский успешно перекуется в коммуниста — для этого ему придется лишь немного изменить оболочку своей огненной веры. Скептика же Милоша его неспособность к бездумной вере уведет в изгнание и глухую оппозицию послевоенному польскому режиму.

Формально законченная и даже изящно закругленная, книга Милоша, тем не менее, оставляет впечатление странной незавершенности (собственно, как и «Апология истории» Блока). Написанная в «глазу бури», на самом историческом перепутье, она содержит не столько окончательные выводы, сколько заметки, зарубки для памяти, вопросы с предварительными вариантами ответов. И это свойство — некоторая зыбкость, неокончательность, текучесть — составляет едва ли не главное очарование «Оккупационных эссе». Мысль происходящая, а не произошедшая, речь, звучащая, а не отзвучавшая — словом, как ни посмотри, самая, пожалуй, волнующая и обаятельная книга одного из важнейших мыслителей ХХ века.

Варвара Малахиева-Мирович. Маятник жизни моей. М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2016

Издательская аннотация подчеркивает, что Варвара Малахиева-Мирович прожила длинную и малоприметную жизнь, за которую, тем не менее, успела свести знакомство со множеством великих людей своего поколения — от философа Шестова до актера Ильинского, от наркома Луначарского до художника Фаворского, от писателя Даниила Андреева до мхатовской примы Тарасовой. Вероятно, в силу такого предварения от воспоминаний (хотя вернее будет сказать дневников) Малахиевой ждешь в первую очередь описания встреч с великими людьми — занятных и малоизвестных деталей, ярких зарисовок и тому подобных мемуарных финтифлюшек. А вот к чему читатель оказывается совершенно не готов, так это к тому, что фигура самой Малахиевой полностью самоценна: тихая, непубличная, оставившая скромное литературное наследие Варвара Григорьевна легко затмевает своих знаменитых и выдающихся знакомых если не яркостью, то глубиной и душевной сложностью. Самый интересный, противоречивый, вызывающий многообразную гамму чувств, от раздражения до сострадания, персонаж ее восмисотстраничных мемуаров — это она сама.

Киевлянка, в юности она успела переболеть народничеством, посотрудничать с петербургскими литературными журналами, пережить невероятного накала платонический роман с философом Львом Шестовым (которого так и не смогла поделить с родной сестрой), похоронить всех родных, свести дружбу с российской богемой нескольких поколений, вырастить ее детей и внуков (большую часть своей жизни Малахиева провела в статусе «приживалки» — бездомной и безденежной родственницы или подруги, воспитательницы чужих детей и свидетельницы чужих семейных драм)… Кажется, ни одно важное веяние, пронесшееся над нашей страной в промежуток с 80-х годов XIX века до середины века XX, не оставило в стороне Варвару Григорьевну — за вычетом, пожалуй, сталинских репрессий, выкосивших весь ее ближний круг, но удивительным образом пощадивших ее саму.

Если в этот момент вы вспомнили бестселлер Лилианны Лунгиной «Подстрочник», для которого также характерна исключительная включенность рассказчицы в малейшие движения отечественной истории, то при известном внешнем сходстве ассоциация эта все же неверна. В отличие от светской, яркой, обращенной вовне Лунгиной Варвара Малахиева всю жизнь прожила преимущественно внутри себя, и ее история — это история именно «внутреннего», замкнутого человека, поглощенного в первую очередь рефлексией.

Начав писать свои дневниковые заметки в 1930 году, в возрасте шестидесяти одного года, Малахиева-Мирович вела их до самой смерти в 1954-м. Воспоминания о давнем прошлом в них соседствуют с описанием событий, происходящих здесь и сейчас. Поразительная, пронзительная, едва ли не неловкая искренность соседствует в них с жесткой самоцензурой — так, к примеру, нигде, ни словом, ни намеком, не критикует она действия властей, а о людях, казненных или пребывающих в лагерях, говорит так, как говорят о больных страдальцах — безлично и без внутреннего протеста. Наблюдать за тем, как прошлое в голове Варвары Григорьевны перетекает в будущее, а оптика, болезненно ясная в одних местах, нарочито замутняется в других, — аттракцион, равного которому по увлекательности так навскидку и не припомнишь.

Пожалуй, не будет преувеличением сказать, что «Маятник жизни моей» — одна из самых важных публикаций последних лет. Русская Сэй-Сенагон, женский вариант «Записей и выписок» Михаила Гаспарова, «История моего современника» Короленко на новый лад — каждый из этих эпитетов (можно придумать еще десяток других) по-своему справедлив и при этом не полон. «Маятник» Варвары Малахиевой-Мирович из той породы книг, которым суждена долгая жизнь и множественные интерпретации. И, конечно, сейчас разговор о ней только начинается. 

Галина Юзефович

Москва