«Жизнь там, где есть свобода воли» Интервью акциониста Петра Павленского, находящегося в СИЗО
С ноября 2015 года художник-акционист Петр Павленский находится в СИЗО по обвинению в вандализме. Он поджег дверь здания ФСБ на Лубянке в рамках своей акции «Угроза». Пока искусствоведы рассуждали, что образ художника на фоне горящей двери ФСБ — это один из важных символов современной России, правоохранительные органы арестовали Павленского. Корреспондент «Новой газеты» Наталия Зотова специально для «Медузы» поговорила с художником. Интервью было взято с помощью системы «ФСИН-письмо».
— В каких условиях вы находитесь?
— Благодаря всем людям, оказавшим мне поддержку, насущного более чем хватает. Апельсинов оказалось настолько много, что мы с несколькими соседями по камере никак не можем их до сих пор съесть. Из-за этого камера сейчас больше всего похожа на склад цитрусовых. Помимо гедонистического обилия еды мне передали книги. Их много, и это практически все, что я хотел прочитать в последние несколько лет — как раз с того момента, как перестал ходить в институт.
Ритм жизни в тюрьме организован в лучших традициях учебных заведений, и в целом — за небольшими декоративными отличиями — это похоже на институты, в которых я учился. Только здесь больше времени на спокойное изучение книг. Сейчас я читаю Зигмунда Фрейда «Тотем и табу». Интересно, что прочтение этой книги внутри контекста российской тюрьмы дает обширное понимание социальной и политической организации России.
— В своих институтах вы, получается, недоучились?
— Изначально я хотел заниматься монументальной живописью, так как думал, что это имеет какое-то отношение к искусству. До акции «Шов» я был студентом двух учебных центров — академии имени Штиглица и фонда «Про Арте». И тот, и другой я заканчивать отказался. Уже ко второму году обучения стало очевидно, что там внедряется клерикальная идеология и выстраивается система ценностей, вершина которой — жизнь оформителя в поиске состоятельного заказчика. Во время большевистского режима такие оформители обслуживали идеологию и партийный истеблишмент. Меня такая перспектива — жизни в роли обслуживающего персонала по оформлению режима — совершенно не прельщала. Тогда я начал подвергать учебный план сомнению, а потом просто перестал посещать занятия.
— Инструментом акций, которые принесли вам известность, было ваше тело — и вдруг в «Свободе» появился огонь. Что он символизирует?
— Я как художник не работаю с символами. Я работаю с инструментами власти. Искусство в целом я понимаю как работу со смыслами и как форму выражения этих смыслов.
Поэтому огонь — это не символ. Огонь — это огонь, и мне важно его предназначение. Он растапливает лед и освещает. Вырывает из мрака и делает скрытое видимым. Проявление скрытого за декорацией власти — один из основных аспектов моего дела. Ну, и еще у огня большие возможности в преобразовании формы. Хороший пример преобразования — это Лубянка и «Железный занавес», за которым она оказалась (акция сперва называлась «Угроза», но вскоре появились фотографии, на которых двери Лубянки были закрыты металлическими щитами — и пользователи соцсетей начали называть ее «Железным занавесом» — прим. «Медузы»).
— Арест и суды — это продолжение акции, которая началась на Лубянке?
— Да, это продолжение, но не самой акции. Акции — это только фрагмент политического искусства. А власть развивает импульс, который я задаю. Лубянка за железным занавесом подтверждает это. Что касается возбуждения уголовных дел, следствия, судов — это всего-то границы и формы политического искусства.
Каждого, кто находится на территории государства, уже пытаются обусловить режимом и его идеологией. Каждому определены границы дозволенного и недозволенного, диапазон допустимых колебаний. Для любого государства человек — это материал для построения государственности, объект и биологический материал. Так вот, утверждение границ и форм — это несогласие с навязанным стандартом выбора. Это отстаивание принципа субъектности и свободы воли каждого человека. Помимо этого, я уверен, что искусство — это работа со смыслом и формой его выражения. А о работе с каким смыслом может быть речь, если форма, задача и диапазон заранее обусловлены идеологией режима?
— В чем выражается эта объективация со стороны государства?
— Когда речь идет о нуждах государства, например, захвате новых ресурсов или увеличении популяции, то никто не кричит о боли каждого и каждой из тысяч солдат и рожениц. Даже не делает это предметом разговора. Все говорят об исполнении долга и обретении материнского счастья. Кажется, есть даже такая награда — «Мать-героиня». Боль каждого из них является предметом заботы разве что первой неотложной помощи.
Государство при помощи СМИ и медицины выдрессировало в населении неадекватную фобию по отношению к телу и возвело в культ заботу о безопасности. Ведь иначе оно остается без новых природных и человеческих ресурсов для построения государственности.
— Как в таком случае человек может бороться за себя?
— Бытует мнение, что основной политический инструмент — это страх. Это, безусловно, так, но я думаю, что к этому инструменту надо добавить [людские] потребности. Это основные рычаги контроля и подчинения людей — истовая вера в идеологию и маслянистую курицу-гриль.
Найти где-либо человека, полностью утратившего страх, невозможно. Все люди боятся, и боятся одних и тех же вещей. Поэтому я не думаю, что кто-либо должен стремиться к победе над страхом вообще. Было бы лучше стремиться к победе над автоматизмом, который делает страх привычкой и заставляет ему бездумно подчиняться.
— Почему вы не пытались скрыться после акции у ФСБ, а также после предыдущих акций?
— Я никогда никуда не бегаю. Один из принципов моего действия — оставаться фигурой молчания и не реагировать на власть.
— Вы и так молчите на судах по мере пресечения, только требуете переквалифицировать вашу статью на «терроризм», как у Сенцова и Кольченко.
— Я работаю с политическим контекстом, в котором живу. Я ничего не закладываю изначально или в процессе — это уже существует как данность. Факт, что ФСБ активно использует практику фабриковки террористов, известен уже давно. На суде я только напомнил общественно известные эпизоды. Помимо «крымских террористов» есть еще дело так называемой АБТО. В тех случаях были поджоги — и наши действия же похожи, но нас пытаются обвинить в разных преступлениях. Это судебно-правоохранительный произвол или по отношению к ним, или по отношению ко мне.
— Многие говорят, что ваш жест их впечатлил, но они никогда не смогут его повторить — у всех своя обустроенная жизнь, которую не хочется терять.
— Я не понимаю, почему люди держатся за «обустроенную жизнь» — это не жизнь, а тюрьма повседневности. Жизнь там, где есть свобода воли.
— Не обращать внимания на то, что происходит, жить своей частной жизнью — это может быть актом свободы воли?
— То, о чем вы говорите — это эскапизм. Но эскапизм в данном случае — не просто бегство, а еще и косвенная поддержка ненавистного режима. Закрытые глаза и молчание такого рода — это демонстрация того, что все устраивает. О какой свободе здесь может идти речь.
— Я разговаривала с вашей подругой Оксаной на суде. Она, в частности, говорила, что любая пассивность, любое сидение на диване за сериалом — это поддержка власти. Что позиций всего лишь две — за или против. И если не возражаешь против, то косвенно выступаешь «за». Это и ваше мнение тоже?
— С Оксаной я согласен, но отчасти. Когда человек делает вид, что его не касается происходящее, то своей пассивностью он активно поддерживает режим. Но это только вопрос позиции. Если мы говорим о процессе политического искусства, все гораздо сложнее. Прежде всего, это борьба за понимание. Например, понимание, в чем смысл жизни — в ежедневной борьбе за освобождение или в комфортабельном подчинении?
— Разве здесь только два ответа?
— Нет, это сознательное противопоставление того, во что пытается превратить человеческую жизнь государство, то, к чему толкает безусловный защитный рефлекс. Этот рефлекс — и есть стремление человека к освобождению от условий, делающих его жизнь неотличимой от существования скотины. Пусть даже очень хорошо откормленной скотины.
Комфорт — это скорее анестезия, которая делает процесс неотвратимого приближения к смерти и прекращению не столь болезненным. Но любое освобождение происходит через сверхусилие. А просто усилие необходимо лишь для того, чтобы хотя бы оставаться на месте и удерживать занятые позиции.
— Про вас известно, что вы аскет и, кажется, почти совсем не интересуетесь вещами. Потребление вы в принципе считаете чем-то плохим?
— Мы [с Оксаной] не исходим из принципа «хорошо или плохо». Мы идем от соображения тяжести и легкости, которой обладают вещи. И нас совсем не прельщает идея жизни ослов, навьюченных тонной домашней утвари и прочего хлама. Зачем отягощать свою жизнь? Она одна, лучше ее прожить легко и как будто свободно.
— Некоторые вас упрекают, что уничтожение чужого имущества не может быть искусством. Мол, вы так и еще кому-нибудь дверь подожжете. Вам есть, что ответить на это?
— Я могу сказать, что в контексте смысла и исторического значения Лубянки беспокойство о порче лакокрасочного слоя выглядит конченым безумием. Но еще большим безумием выглядит сравнение дверей своего дома с дверьми этой организации. Это стокгольмский синдром. Я могу сказать, что если эти люди действительно уверены, что двери сопоставимы, то мне очень страшно предположить, что творилось за их дверьми.