Перейти к материалам
истории

«Люди, прошедшие через ад, становятся светлыми» Депортация латышей в Сибирь: монологи Дзинтры Геки и Надежды Ариньш

Источник: Meduza
Фото: Jānis Indriks, из архива музея оккупации Латвии (репродукция: Andrejs Strokins)

30 октября в России отмечают День памяти жертв политических репрессий. В Латвии, где находится редакция «Медузы», памятные даты другие — 14 июня и 25 марта. В эти дни в 1941-м и 1949-м начались две крупнейшие операции по депортации латышей и людей других национальностей в Сибирь. С начала нулевых в Латвии работает фонд «Дети Сибири», который объединяет людей, переживших депортацию, либо рожденных в семьях депортированных. Организация с 2000 года устраивает их поездки в Сибирь — в места, где они выросли, — чтобы вспомнить тех, кто не смог пережить депортацию. Журналист «Медузы» Александр Борзенко поговорил с режиссером Дзинтрой Гекой, основательницей фонда «Дети Сибири», а также с Надеждой Ариньш, которая родилась в 1949 году в одном из лагерей Игарки (Красноярский край).

Первую массовую депортацию жителей Латвии советские власти провели меньше, чем через год после присоединения страны к СССР. В ночь с 13 на 14 июня 1941 года, за восемь дней до вторжения нацистов в Советский Союз, власти арестовали 15,5 тысячи человек. Большинство из них были латышами, но репрессировали также и латвийских евреев, русских, немцев и других. Мужчин старше 16 лет — их было больше восьми тысяч — разлучили с семьями и отправили в лагеря, а некоторых расстреляли. Женщин, детей, стариков и больных вывезли в вагонах для скота в отдаленные части СССР — в основном в поселения Красноярского края и Томской области. Эшелоны шли несколько недель. Многие дети и пожилые люди умерли в пути, многие пережившие путь не выдержали первой сибирской зимы — в общей сложности умерли порядка шести тысяч человек. Операция была направлена против элиты — политической и военной верхушки, интеллигенции, бизнесменов. В марте 1949 года депортировали более 42 тысяч человек — основной целью этой акции были крестьяне и те, кого подозревали в участии в «националистическом подполье». 95% депортированных составляли латыши. Более пяти тысяч человек умерли.

Поезд для депортации на железнодорожной станции Стенде. 25 марта 1949 года.
Фото: Jānis Indriks, из архива Музея оккупации Латвии (репродукция: Andrejs Strokins)

Дзинтра Гека 

Режиссер, основательница фонда «Дети Сибири»

Когда мне исполнился год, моего отца осудили на 25 лет лагерей — считали, что он был «народным партизаном». На самом деле, отец, как и многие другие, ушел в лес после депортации 1949 года — люди надеялись переждать или перебраться в Литву. Но его отправили в лагерь в Казахстан, где он участвовал в восстании заключенных — женские и мужские лагеря сошлись вместе и продержались 40 дней (речь о Кенгирском восстании заключенных 1954 года — прим. «Медузы»). Когда восстание подавили, моего отца переправили в Магадан, а оттуда в один из омских лагерей. В 1957 году моей маме прислали справку о том, что отец умер в больнице после попытки побега.

Моя мама осталась в Латвии с четырьмя детьми. Я об отце ничего не знала — мама говорила, что он умер. Видела только фотографию. Многим детям родители ничего не рассказывали, потому что боялись. На самом деле, отец выжил. Он не писал маме, потому что не хотел ее волновать — решил, что напишет, если станет ясно, что доживет до освобождения. В 1966 году его освободили, потому что после смерти Сталина многим сократили срок. Помню, как увидела незнакомую женщину в поле и сразу подумала, что она несет какую-то весточку — это оказалось письмо от отца. Мама посадила меня на самолет Рига — Омск, и я полетела. У отца не было права вернуться в Латвию, и даже в Омске жить он не мог — ему нельзя было селиться ближе 100 километров от крупных городов. Он жил в деревне. Жизнь там была, конечно, не такая, как в Латвии — сильно беднее. И все-таки в 1972 году отец нелегально вернулся в Латвию. Нельзя сказать, что он как-то особенно прятался. Его вызывали в КГБ и сказали, чтобы он жил и работал. К тому времени у него уже была жена и маленький сын. До 1990 года ни отец, ни его товарищи по несчастью почти ничего не рассказывали о лагерях.

Собирать воспоминания людей, которые детьми пережили депортацию 1941-го, я начала в 1999 году. Я понимала, что это поколение уходит, и нужно успеть поговорить. Я не знала, где искать этих людей — адреса были неизвестны, многие сменили фамилии. После моего интервью в газете Diena отозвались сразу 180 человек. Люди писали, что только сейчас готовы разговаривать. Все боялись. 

Дзинтра Гека
Фото: Andrejs Strokins

В 2001 году мы поехали в Томскую область и узнали, что возле крупнейшего в мире Васюганского болота живет одна латышка. Транспорта там никакого нет, мы прилетели почтовым вертолетом. Когда мы пришли, она бросилась от нас бежать, как от призраков. Я потом спрашивала: госпожа Зелма, почему вы так испугались? Она сказала: да вы что, меня же могут выслать, со мной могут что-нибудь сделать!

Все боялись. Когда моя мама была мной беременна, ее задержали в трамвае сотрудники органов безопасности — пытались выяснить, где скрывается муж. И мне, видимо, это как-то передалось — долгие годы у меня был такой страх: казалось, что кто-то сзади кладет мне руку на плечо, как тогда маме в трамвае.

В 2000 году мы отправились в Сибирь искать латышей, о которых писали нам в письмах те, кто вернулся — они просто указывали названия деревень и вспоминали, кто оставался там, когда они уезжали. Мы полетели вчетвером — я, мой ассистент и два оператора. В Красноярске остановились в квартире. Мы разделились по парам, чтобы найти побольше людей. Никаких мобильных не было, так что договорились встретиться в этой квартире через три дня. Транспорта тоже никакого не было, мы добирались до этих деревень на чем попало — то на пароходе, то на драндулете. Местные латыши смотрели на нас так, будто мы прилетели с Луны — контакты с Латвией были полностью разорваны, связи не было. Так появился наш первый фильм «Дети Сибири». После этого фильма стали еще больше звонить люди, которые были готовы рассказывать о своем опыте. 

В Сибири к нам в 2000 году привезли старика, которого привезли туда в детстве. Детям запрещали говорить по-латышски, так что он его и не знал. Жена у него была русская. И вот когда дочь привезла его к нам, он вдруг заговорил по-латышски! Дочка и все остальные просто онемели.

У меня есть фильм «Агапитово и спасенные». В 1942 году депортированных из поселений в Красноярском крае погнали по Енисею на север — добывать рыбу для фронта. Один из кораблей вез 800 человек — там были не только латыши, но и финны, немцы и другие. Их высадили в Агапитово — на берегу Енисея, осенью. И не привезли никакой провизии — не специально, а просто так получилось, видимо, из-за военной суеты. Восемь латышей, которые там были детьми, выжили. Как они выжили — никто не понимает. Им выдали палатки. И они держали очаг в середине, но стенки к утру все равно замерзали. Мы были в Агапитове и в других местах, где погибло очень много людей, и там сохранилось что-то такое, что невозможно объяснить словами.

Всего были депортированы четыре тысячи детей. Мы сделали интервью с 760 людьми, пережившими депортацию, и по этим историям понимаем, что не меньше трети детей погибли или пропали в те годы. В 1941 году никто не думал, что будут забирать женщин с детьми.

Люди по-разному вспоминают о своем детстве в депортации. Некоторые помнят только, что было холодно и есть нечего. Многие запоминают, как потеряли кого-то из близких — бабушку, брата или сестру. Одна женщина вспоминала свою умершую сестру, которая лежала в сарае зимой, вся прозрачная от мороза. И она рассказывает, как подумала тогда: какая она красивая — моя Марите. Как снежная королева.

Письмо на бересте. Бывший судья города Тукумса, адвокат Карл Робер Калевич (1877-1945) пишет из Вятлага своей жене врачу Вере Калевич (1890-1972) в Казачинский район Красноярского края. Апрель 1944 (?) года. Музей оккупации Латвии.
Фото: Andrejs Strokins

В 2006 году мы поехали в Игарку вместе с Надеждой Ариньш, которая родилась в местном лагере. Когда мы вернулись из Игарки, Илмарс Кнадис, который написал книгу «Такие были времена», предложил мне устраивать экспедиции — возить людей, переживших депортацию, в места, где они выросли в Сибири. 

И вскоре мы отправились в первую такую поездку, с нами были шесть человек — они хотели побывать там, где умерли их матери, бабушки, братья и сестры. Люди были рады посмотреть на места, где прошло их детство — в конце концов, другого у них не было. Думаю, это частично помогает справиться с травмой.

Мы писали письма в российские мэрии и администрации, и нас пускали к местам захоронений в Норильске и на Таймыре, где сейчас особые зоны — и туда никого не пускают обычно, даже россиян. За эти годы у нас не было случая, чтобы местные власти нас куда-то не пустили. Они везде очень сотрудничали и помогали. Нужно понимать, что в тех местах очень многие люди — сами потомки депортированных. Например, потомки сосланных в Сибирь кулаков. Людей из зажиточных областей привозили и бросали в тайге. Местные нам говорили — к 1941 году, когда привезли латышей, у нас хотя бы уже домики были, а у ваших ничего не было. В одной деревне сделали специальную встречу, и все пришли, чтобы приветствовать нашу делегацию. Иногда пожилые люди, которые были в 1940-х детьми, вспоминают кого-то из участников экспедиции, они узнают друг друга — оказывается, в детстве дружили.

Большинство людей вернулись из депортации в 1956 году, после смерти Сталина. В Сибири они страдали от голода и холода, а вернувшись, — от того, что ждало их в Латвии. Они и здесь были врагами народа. Они не могли вернуться в свои дома. Многие рассказывали, как им говорили: даже близко не подходите. Приезжает человек в свой Цесис или Мадону, там живут колхозники. Вернувшихся прогоняли. В лучшем случае сдавали комнату в доме, который раньше принадлежал им полностью. Многие рассказывали, как узнавали свои вещи, которые так и остались на своих местах — мебель, картины, часы. Учиться в Латвии в вузе запрещали. Многие ехали в другие части СССР, там заканчивали один курс и возвращались в Ригу доучиваться — так можно было.

Некоторые вернулись уже в 1990-х. Кто-то так и остался в Сибири — по разным причинам. Я пыталась убедить их переехать в Латвию, но из этого ничего не вышло. Одна одинокая женщина согласилась, мы ей сделали все документы, нашли родственников в Латвии, но потом она мне позвонила и говорит: не надо пересаживать старое дерево, оно засохнет.

Я выслушала столько историй, узнала столько судеб и должна сказать, что люди, которые пережили что-то страшное, редко вспоминают об этом с горечью и обидой. Иногда удивляешься, какими светлыми бывают люди, которые прошли через ад.

Мой отец говорил, что он готов простить страдания, которые причинили ему и его семье, но не может простить то, что сделали с его народом. Забрали элиту и крестьян, которые умели обрабатывать землю, вести хозяйство. В России ведь то же самое — мы приезжаем в Красноярский край, там столько земли, а обрабатывать некому. 

Стихи на бересте. Автор неизвестен. Эти стихи отправила Гайда Эглите (1927-2008) из Амурской области, Куйбышевского района своей подруге Лауре Розенштраух (1927), депортированной в Томскую область. Музей оккупации Латвии.
Фото: Andrejs Strokins

Надежда Ариньш

Мой дед Эйженс Ариньш держал хутор неподалеку от границы с Литвой, в Гренцтале (Grenctāle). Бабушка моя Мария-Эмилия Витте Арине была очень образованная, она когда-то жила в Самаре, была гувернанткой и знала пять языков. У нее были братья Андрейс, Эйженс и сестра Элизабета. Дед был рачительный хозяин. Мама рассказывала, что он покупал спички и разрезал их вдоль — для экономии. Они держали даже двух работников, по-моему. Мама говорила, что за стол всегда садились все вместе.

Перед 1940 годом бабушка говорила, что надо все продать и ехать в Америку. Боялись, что нападет Германия или что-то еще случится — по газетам и радио уже чувствовалась близкая гроза. Но дед отказывался, говорил, что он латыш («Es esmu latvietis!») и умирать будет только в Латвии. Умер он в Вятлаге, под Кировом.

Мама рассказывала, что у них все отобрали, как только пришли красные. Жизнь стала беднее, разумеется. 14 июня 1941 года среди ночи вдруг — бум-бум-бум, открывайте. Приехала машина, зашли военные с винтовками и сказали, что на сборы дается 15 минут. Мама потом говорила — мы должны были утром ехать в гости, если бы уехали, нас, может быть, и не взяли. Ей тогда был 21 год. Дед впал в транс, бабушка начала спешно собирать какие-то вещи — ей сказали брать теплое. Бабушка Эмилия повторяла — хоть бы не в Архангельск, хоть бы не в Архангельск. Никто не знал, куда всех везут, но все понимали, что это конец. Когда они переезжали по мостику через речушку Церауксте, женщина их увидела, упала на колени и стала креститься. Бабушкин брат Андрейс жил отдельно, и его не забрали, и сестру Елизавету тоже — она была замужем за пастором, они жили в Салдусе, кажется.

Деда, бабушку, брата Эйженса и маму привезли в распределительный пункт в Иецаве, там всех мужчин разделяли с семьями. Эйженс был больной человек и его оставили с мамой и бабушкой. Всем велели прощаться, говорили, что потом всех снова соединять. И они тогда простились с дедом, и с тех пор с ним не виделись.

Дзинтра Гека сняла фильм «Куда исчезли отцы?» — о судьбе мужчин, которых во время депортации разделили с семьями и отправили в лагеря.
Fonds Sibirijas berni

Везли всех в телячьях вагонах. Мама говорила, что в вагоне было человек 70 или 80, в углу дыра — в туалет ходить. Там была женщина с грудным ребенком, у нее молоко пропало. Ему нашли какое-то варенье, развели с водой чуть ли не из лужи. Ребенок умер, и солдат его выкинул из поезда. И все.

С поезда они сошли на берегу Чулыма, в Красноярском крае, возле Ачинска. Неделю они там прожили, с ними были соседи из их района — Шалтсы, Стурисы, Вилды. Люди были разные — интеллигенты, полицейские, крестьяне, даже гимназисты. Потом мама в Сибири встретила своего одноклассника Александра Элгсбергса — его выслали еще до войны. Потом всех стали разбирать на разную работу. Местные относились к приезжим ужасно — потому что всем сказали, что это враги народа, фашисты и эксплуататоры.

Жили все в бараке с нарами. Было голодно. Мама заболела, ей посоветовали водки выпить залпом. Закусить дали болтушкой — это мука с водой. Мама лежала на верхних нарах и ее стало рвать. Внизу какая-то женщина это увидела, стала подставлять руки и кричать: каша! каша!

Бабушка умерла через несколько месяцев — в свой день рождения, 6 октября 1941 года. Эйженс умер в декабре. Мама осталась одна. Было голодно, и она стала подделывать карточки — рисовала хорошо. Какая-то девочка тоже подделала, ее поймали, и она, видимо, сказала, что это Лайма ее научила. Вот Лайму, маму мою, посадили в тюрьму — потом она рассказывала, что там ее научили курить, чтобы есть не хотелось. Из тюрьмы маму перевели в лагерь в Игарку. Осудили ее, кажется, на десять лет.

Русского мама не знала, но быстро выучила. В лагере она работала в механическом цехе уборщицей, потом на баржестроении.

С моим отцом мама познакомилась, когда дежурила в какой-то каптерке. Отец сидел по 58 статье, он был военным моряком, преподавал в Ленинграде. Сел вроде за то, что пожаловался на советское обмундирование — сказал, что у немецких офицеров лучше. Его обвинили в шпионаже на три государства. Я родилась в лагере в 1949 году, маму отпустили, отец остался — у него был большой срок. Потом он ушел к другой женщине.

Надежда Ариньш
Фото: Andrejs Strokins

Я с самого детства понимала, что не совсем такая, как все. Дети говорили, что у меня фашистская фамилия, толкали и пинали. В школе было хуже, чем в детском саду. Говорить по-латышски мама меня не научила, только повторяла «mana mila meitene» [моя любимая дочка]. В саду и в школе я общалась только по-русски, и с мамой тоже. Мама до конца жизни говорила с акцентом.

Когда я была маленькой, мы жили в бараке, разделенном на комнатушки. Мама работала на опытной станции на острове рабочим. Получала очень мало — никаких северных надбавок ей не полагалось. Она рассказывала, что в детстве я очень сильно болела. Но все-таки выжила.

Про Латвию мама рассказывала, как там было хорошо и тепло, про яблони. Как однажды у коровы роды принимала. В 14 лет я пошла работать санитаркой в поликлинику, потому что с едой было плохо.

Из Игарки я уехала в 1990 году — сначала с мужем в Псков, потом, после развода, в Латвию. Меня позвал мой дальний родственник, который раньше вернулся из депортации. Вернуться раньше — когда многие возвращались — было сложно. Даже денег на дорогу не было. 19 лет мама жила с «волчьим билетом», ходила отмечаться в органы. Паспорт ей дали только в 1958 году.

Незадолго до смерти ее парализовало. Помню, в начале 1980-х вышел фильм «Долгая дорога в дюнах» — мама смотрела и очень плакала. Вспоминала, как Лиго праздновали, как варили пиво и делали сыр.

Мама умерла в 1985 году в Игарке, там и похоронена. Она умерла 20 марта, было 40 градусов мороза. Обычно могилы в этих местах неделю копают, долбят ломами. Я привезла могильщикам водки, они все за три дня сделали.

В Латвию я впервые поехала в 1970-х. До этого я из Игарки не выезжала, многоэтажные дома видела только в фильмах. По Риге меня возила дальняя родственница — тетя Зуза. Потом поехала в Баускский район, жила у родственницы — тети Наташи. Она меня увидела, сразу поняла, что я дочь Лаймы. Я спала у нее под столом. Потом поехала к своему троюродному брату Янису. Он меня помнил маленькой. Их семью депортировали в Усть-Порт, но он смог вернуться раньше.

Полностью нас всех реабилитировали только в 1990-е годы, признали репрессированными, когда я переехала в Латвию. О судьбе деда я узнала только тогда. Нам сказали, что в этих вятских лагерях умирали обычно с голоду и от побоев. Могилы не было, всех в яму просто сбрасывали. Из дела я узнала, что дедушка умер 20 января 1942 года, то есть немного пережил бабушку. Моя мама, умирая, не знала, что с ее отцом. Перед смертью плакала и все время спрашивала «Kur man tetis? Kur man tetis?» [Где папа? Где папа?] Бабушкиного брата Андрейса расстреляли в 1944 году в Кенигсберге. 

Александр Борзенко

Рига