В начале декабря вышла книга Алены Долецкой «Не жизнь, а сказка», первый сборник историй о ее жизни — как она сама говорит, «обманчиво легкий» (слово «мемуары» ей не нравится). Филолог и переводчица, Долецкая в 1998 году запустила в России журнал Vogue (и возглавляла его 13 лет), а в 2011-м — российскую версию журнала Энди Уорхола Interview. Журналистка «Медузы» Ольга Страховская поговорила с Аленой Долецкой о ее публичном образе — и его разоблачении, вопросах, которые ей никто не решался задать, кризисе российского глянца — и о том, вернется ли она в медиа.
— Вы только что выпустили книгу о своей жизни. Это ваша идея или кто-то пришел и сказал: Алена, надо?
— У этой книжки смешная история. Когда меня уволили из Vogue — или, как принято говорить, «я ушла из Vogue», — всем сотрудникам разослали письмо, что Алена пошла писать книгу, о которой она давно говорила. Так было написано в официальном пресс-релизе. Все обалдели: зачем ей писать книгу?! Я не вела дневников, о чем очень жалею. Это же замутиться надо, запариться, а у меня не было времени. Через месяц [после ухода из Vogue] я запустила журнал Interview. Какая книга?! Да, я сделала три кулинарные книги, абсолютно с ноги — в том смысле, что это мое хобби. Рецепты все мои, есть люблю, еду люблю. Но на всех моих автограф-сессиях обязательно кто-нибудь спрашивал: «Алена, а когда-нибудь будет книга?» И я всякий раз не понимала, какая книга? «Вот чтобы про родителей, про вас». Почему кто-то решил, что это будет интересно? Так продолжалось три года. Ну и я решила, действительно, я же люблю байки, сделаю по заявкам радиослушателей. Раз люди просят, значит, кому-то надо.
— Я так понимаю, вам не очень нравится слово «мемуары». Потому что в этом есть какая-то финальность? Подведение черты?
— Да, совершенно верно. Я не люблю «мемуары», не люблю «воспоминания», не люблю «автобиографии». Это три слова, которые я не люблю в этом контексте. Я бы сказала, что это «биобайки» — биографические байки. Потому что главный герой — я, все это приключилось со мной. Но в этой книжке нет амбиций показать хронику века, сколько я видела, сколько я слышала. Нет. Это про истории в жизни, которые, вообще-то, могут произойти с любым человеком. Потому что иногда все происходит сикось-накось.
— Это же еще возможность, как сейчас говорят, взять собственный нарратив в свои руки?
— Взять контроль над своим публичным имиджем? Это невозможно. И это вообще очень интересно, как и все, что происходит с нами сейчас — в связи с победой цифры.
— Вы же ведете инстаграм сами, вполне самоироничный, живой.
— Да, но инстаграм — это вранье, это все прекрасно знают. Фейсбук — полувранье, за исключением случаев, когда люди пользуются им как платформой, чтобы рассказать что-то очень важное, профессиональное. Как [журналистка, бывший специальный корреспондент «Медузы»] Катя Гордеева, [президент фонда помощи хосписам «Вера»] Нюта Федермессер, наши политологи, которые считают необходимым донести свою мысль. Потому что у них просто нет другого времени эту мысль донести. В остальном ты не можешь контролировать, где тебя щелкнули, а потом выложили и сказали: ха-ха-ха, смотрите, какая у Долецкой жопа.
— Но ты можешь выложить сам свою жопу, не обязательно в лучшем виде — но на своих условиях.
— Да, можно и так делать. Но на это тоже нужно очень много времени. Если ты ничем другим не занимаешься, то пожалуйста. А так — всем светским дамам ведут инстаграм специальные девочки, которые понимают, как это делается. У Ким Кардашьян, я полагаю, целый штат этих людей. Которые выполняют, собственно, завет Энди Уорхола: «Я знаю, придет момент, когда у каждого будут свои 15 минут славы». Как ни странно, хотя это фраза, которую очень часто понимают неправильно, так и случилось. Вообще, в 1960-х годах такое предвидеть было невозможно. Уорхол нам намекал, что я сейчас всех размножу, перекрашу блондинку, брюнетку, красную, зеленую… Это все было провозвестником того, что происходит сейчас: когда каждый сам себе селеб, каждый сам себе трендсеттер. Но, возвращаясь к вашему вопросу о том, является ли эта книжка попыткой скорректировать свой публичный имидж, — нет, не является.
— В книге есть довольно личные, интимные истории, в том числе про близких, знакомых. Например, про ваши попытки забеременеть и несостоявшийся аборт подруги. Ваши друзья в курсе?
— Не все, кажется. (Смеется.) Нет, ни у кого никаких разрешений я не брала. Я исходила из собственного представления о правде и порядочности. У меня нет впечатления, что, в отличие от многих примеров такого рода, эта книжка кому-то нанесет вред. И это для меня самое главное как для дочки врача. И даже очень личные истории, которые связаны с первым мужем или каким-то другим человеком, вполне универсальны, узнаваемы. Очень хочется, чтобы кто-то в свои 20 с лишним сказал: «Опа, и у меня такой же вышел казус с тем хмырем».
— Еще ощущение, что вас просто о таких вещах никогда не спрашивали. Потому что думали, что, наверное, не надо об этом спрашивать. Что это неэтично, страшно или просто как бы…
— Не к месту. Это правда. И поэтому здесь есть, конечно, такая корректирующая функция: что Долецкая — она не на небесах. Это реальная жизнь, это не облака совсем.
— У вас там довольно пронзительная история про три вопроса, которые вы так и не задали маме. И в ней чувствуется ваша обида за маму, желание восстановить справедливость. Вы там прямо говорите, что она в какой-то момент осталась в тени отца.
— Более того, она не осталась, она себя оставила в тени отца. Она это сделала умышленно. Ей предложили кафедру в возрасте, в котором вообще людям кафедры не предлагали, и она отдала ее отцу. Сказала: «У меня муж — фантастический хирург, пускай он возьмет кафедру».
Родители Алены Долецкой: детский хирург Станислав Долецкий и хирург-онколог Кира Даниель-Бек
Из личного архива Алены Долецкой
— Почему?
— Она его любила, она им восхищалась. Она понимала, что он звезда в большом смысле слова, не в смысле нашем, инстаграмовском. Но вы не поверите — день назад, оказавшись в Астане, я встретилась с бьюти-директором Elle Марией Тараненко, с которой никогда не была лично знакома. А она человек очень сдержанный, профессиональный. И вдруг она мне говорит: «А вы знаете, что ваш папа спас мне жизнь? Он меня прооперировал». Я говорю: «Боже мой, как приятно, так неожиданно!» Она говорит: «Ну папа — ладно. А ваша мама — вы же знаете, что у нее была кличка „молочная королева“?»
Я была потрясена, я не знала. Потому что у мамы были золотые руки в области рака молочной железы в годы, когда слово «МРТ» даже не существовало. Она так же, как и отец, была профессором и оперирующим хирургом. И оказалось, что Тараненко — тоже дочь медика, но биохимика, женщины, которая сидела на одних ученых советах с моими папой и мамой, они все друг друга знали. И Тараненко знала, что у мамы была такая кличка. А я — нет.
— При этом про вас везде пишут: «Алена Долецкая, дочь знаменитого хирурга». Но никогда: «Дочь знаменитой женщины-хирурга». Вам хотелось вернуть маме то, что она недополучила?
— Абсолютно. Хотя люди того поколения прекрасно знали, кто такая Кира Владимировна Даниель-Бек. Но так получилось, что в 2010 году я написала для «Сноба» рассказ «Фирменный шов» про папу. Со слезами, вывернулась наизнанку, мне было очень тяжело его писать. Шли годы, и я думала: «Как же так? Я про папу написала, а про маму?» И я поняла, что вот он — единственный момент, когда я хотела бы написать про маму, отдать ей зеркальную дань. Поэтому маме в книге посвящено целых три большие истории.
Потом, обратите внимание, дочь знаменитого отца — это почти клише. В обычных биографиях действительно очень редко встречается «дочь знаменитой женщины». А мама была совершенно великая, прошедшая фронт, у нее действительно были золотые руки.
— В хирургии женщинам, говорят, еще сложнее?
— Ну конечно. У меня был серьезный скандал с родителями на эту тему. Я работала у папы в клинике. Училась в школе, в 10-м классе, и вместо каникул работала нянечкой — мыла полы, мыла детишек после всяких ситуаций. Делала все то, что делают нянечки. И абсолютно серьезно хотела идти в хирургию. Но родители были против.
— У вас же вся семья врачей?
— И брат тоже, да.
— На вас не давила эта династическая ответственность? Что ты обязан соответствовать и немножко лишен свободы выбора?
— Знаете, это вот опасная штука. Очень опасная. И про это мне тоже хотелось высказаться. Притом что я очень горжусь своими родителями, я восхищаюсь ими, они мне дали как минимум понять, что такое масштаб личности. Не что такое блистательный хирург, а что такое — объемное присутствие в миру. И именно они меня научили работать так, как они работали, отвязно, легко: ты просыпаешься под стук пишущей машинки, засыпаешь под Рахманинова, которого на ночь глядя играет папа.
— Плюс, наверное, трудоголизм?
— Да, но не в том смысле, который сейчас осуждают: что хватит убиваться, надо жить. Потому что трудоголик — синоним алкоголика: человек сидит на труде как на наркотике. А у них этого не было вообще. Там была настоящая профессиональная честь, представление о профессиональном достоинстве. Я ничего не помню из детства, как будто меня какая-то амнезия бабахнула, но никогда не забуду ранних завтраков. Семь утра, накрывается стол. Папа, мама, брат, я. Как обычно — гречневая каша с молоком, а маме без молока, и через секунду уже на столе салфетки бумажные, и на них папа рисует маме: «Ты понимаешь, Кирочка, у меня какая идея. У меня есть одна операция, она девочка, она маленькая, ей пять. Я хочу, чтобы, понимаешь, когда она выросла, чтобы у нее не было распаханного живота. Поэтому я хочу зайти вот отсюда и сделать резекцию вот отсюда. Но я боюсь, я тут не пройду. Как ты думаешь? Очень не хочется перепахивать».
В этом не было никакого стресса, никакой истеричности. Был невероятный интерес, профессиональный вызов и желание что-то сделать. Я, конечно, и слов-то повторить половину не могу. Но эти завтраки — их забыть нельзя, они были такие очень спокойные, настоящие, быстрые. Потому что утренняя медицинская конференция — в восемь утра, как обычно. «Нет, Стасик, делай не так. Я бы на твоем месте зашла вот отсюда, а там вы растянете, а тут вы поставите зонд». И как-то между прочим: «Да, кстати, ты идешь сегодня на концерт вечером со мной? — Да. — Значит, это в семь часов в Большом зале Консерватории, я тебя встречу там без пятнадцати семь, целую всех, пока-пока».
Это было так быстро, очень точно, это были, как теперь принято говорить, реперные точки, которые тебе расставили. Ты их не просил, их расставила жизнь, их образ жизни. И ты по ним идешь. Я, конечно, мучилась, я очень рано ушла из семьи. В 17 лет вышла замуж, а в 18 уже — гудбай, Пикадилли, — свалила. Но родители успели кинуть такие, знаете, невидимые рельсы.
Алена Долецкая с отцом, Станиславом Долецким, и писателем Эдуардом Радзинским в театре «Современник», 1981 год
Александр Макаров / Sputnik / Scanpix / LETA
— С которых при этом очень сложно соскочить.
— Нет, не сложно, просто над этим надо работать. Потому что иначе ты попадаешь в зависимость от этой самой ответственности, от груза фамилии, от «а что подумает…».
— Это такие голоса в голове. Тут мама, тут папа, там еще бабушка, дедушка где-нибудь. А ты-то где? Как себя отвоевать?
— Вот. А про это вся жизнь. Про, собственно, себя. В какой-то момент надо обязательно кинуть большой земной поклон своим родителям, бабушкам, дедушкам — и тебе огромное спасибо, и тебе огромное спасибо, и тебе. А я пошла! Никаких мнений. Не интересует. Мне кажется, это очень важная задача. Если бы родители смогли сказать своим детям наперед: «Да, мы такие, да, мы тебе будем говорить — не сутулься, перестань ковырять в носу, не грызи ногти, не бери телефон, когда ты разговариваешь со старшими. Мы тебя подостаем, но ты вали, когда сможешь, иди своим путем». Вот с этим отпусканием у родителей большая проблема.
— Когда вас отпустило?
— Ох, меня отпустило поздно. Как это ни странно. Года в 23.
— По-моему, это очень рано.
— Рано?! Меня отпустило знаете в каком смысле? Что я хоть сформулировать попыталась это. Психоаналитики и психотерапевты тогда не были в моде. Знаете, у американцев есть присказка: «Если у вас есть родители, вам нужен психотерапевт». В этом есть доля истины, потому что когда люди рожают детей, у них происходит какой-то шок амнезии. Сама страдала, переживала, терпела на себе давление родителей, а теперь родила — и началось все по новой, и ровно так же. Я вижу это по своим друзьям — старшим и младшим. Чуваки, вас же так же тюкали, так же доставали! Хватит!
— Год назад, когда закрывался Interview, вы написали прощальное письмо, и оно заканчивалось словами «идем дальше». Куда вы пришли? «Первый главред российского Vogue», «бывший главред российского Interview» — это же все прошедшее время. Как бы вы сейчас себя описали?
— Очень просто, двумя словами. Алена Долецкая. Я консультирую компании, разрабатываю образовательные проекты, пишу книги, как видите. У меня вообще впечатление, что я сейчас лечу на каких-то совсем других скоростях. Весь мир — мой.
Когда мы были вынуждены закрыть Interview, было ужасно грустно. Но я подумала, что пять лет печатного и весьма культуртрегерского журнала в то время, когда все вокруг закрываются, это удивительная, красивая, точная цифра. Ну то есть, конечно, не мы его закрывали. Если по-честному говорить, его закрыл владелец (основатель Capital Group Владислав Доронин — прим. «Медузы»), которому это, скорее всего, как всякие игрушки, надоело. Профессионального интереса, потребности, драйва у него не было. Он так и говорил: да я ничего не понимаю в этом деле, в этом вашем издательстве. Пришел, поиграл, и все.
Знаете, сколько мне народу сейчас пишет: а где бы мне взять всю подписку на Interview? Приехали! Но так сложилось, я не миллиардер, значит, как-то будет по-другому. А тут как раз стали происходить невероятные изменения в медиа.
— Все ушло в интернет.
— Обожаю digital. Просто глянцевый digital до сих пор не проснулся, они не понимают, куда его рыть. Мы не знаем ни одного пристойного сайта русского глянцевого журнала, на который хочется залезать. Чтобы его делать, нужна легкость, смелость, отвязность. А смелости нет. Когда корпорация перепугана… Ты не можешь сделать правильный, адекватный поступок в страхе, потому что страх парализует креатив. Все очень скучно. Поверьте, я люблю глянец, и я в него верю. Но когда глянец превращается в чтиво под сушуарами парикмахерских — this is the end.
— Вы можете представить, что еще будете заниматься каким-то изданием?
— Сейчас у меня другие увлекательные задачи. Но никогда не говори никогда. Прессе, СМИ, мне кажется, нужно провалиться в тартарары, признать поражение сегодняшнего момента и начать искать источник свежего воздуха. Как только такая возможность появится, я, может быть, и возглавлю какое-нибудь издание.
Владимир Васильчиков для «Медузы»
— Вы сейчас ведете курс глянцевой журналистики. Что в 2017 году можно об этом рассказать, учитывая, что глянец в кризисе?
— Глянец превратился в жанр «говорили два пресс-релиза», обслуживание рекламодателей, причем очень среднего качества. Между тем у самих рекламодателей, к которым я испытываю большое уважение, сейчас достаточно средств, чтобы делать собственные проекты высокого уровня и прекрасно себя чувствовать. Какой отличный журнал Dior, да? Да ведь его делает тот же самый Фабьен Барон, который делает журнал Interview, и [стилист] Карл Темплер. И делают отлично, красиво, изысканно!
— Ну или можно вести отличный инстаграм.
— Именно! Инстаграм, сайт, и пошло-поехало, и все, ты хозяин. И дальше уже как ты будешь продвигаться. Ты говоришь: «Алена, у „Диора“ такой ролик вышел!» Бабах, бомба сработала, она взорвалась повсюду, все смотрят ролик.
— Так что же вы делаете в школе глянцевой журналистики?
— Я затеяла это дело только потому, что меня потрясло, с какой скоростью стало падать качество глянцевой журналистики. Я не ожидала, что так быстро можно скатиться до мышей. Что это за текст? Что это за заголовок?! Что вы хотели сказать? О чем это все?! Зачем? Слава богу, есть у нас телеграм-каналы, «О, закрой свои бледные ноги» и прочие смешные персонажи. Так что мне просто хотелось передать наработанный опыт, дать людям представление о качестве, об определенной планке, ниже которой нельзя падать. Потому что нельзя так писать, нельзя так строить интервью. Что такое интро? Почему надо входить в историю? Да, глянцевая журналистика ориентирована на рекламный рынок, но всегда же есть русский язык. Давайте, раз уж вы хотите пойти в глянец, вы будете делать это хорошо.
— Нужно ли называть это именно «глянцевой» журналистикой?
— А это слово скоро выпадет, я его как раз хочу убрать.
— Мне недавно попалась в фейсбуке статья Vogue «16 главных тенденций сезона осень-зима 2017», и там была фраза: «Носить одежду модного цвета кожи человека могут позволить себе только обладательницы идеальных тел».
— Какой ужас.
— И у меня первая мысль — 2017 год! «Идеальное тело», «как похудеть к лету», «любая настоящая женщина мечтает о маленькой сумочке». Сколько на этом можно ехать?
— Ну вот я об этом и говорю. У нас был даже отдельный тренинг на эту тему. Зачем заливать уши такой бредовой ложью? К сожалению, «пипл хавает» стало слоганом многих глянцевых изданий. Но их же сожрут все равно.
— Просто глянец строится на том, что очень жестко нормирует жизнь — и продает это как эталон.
— Да, он ригидный. Но мне кажется, что все-таки есть подвижки. Франка Соццани (главный редактор итальянского Vogue, возглавлявшая его с 1988 года до своей смерти в 2016-м — прим. «Медузы») в этом смысле многое изменила. [Стало можно писать] и про толстых, и про черных, и про трансгендеров, и про все на свете. Но мне кажется, что даже это мелочи. Потому что главный вопрос — это зачем вообще нужен глянцевый журнал? Мне по-прежнему близок слоган, с которым я зашла в русский Vogue: «Это больше, чем журнал, это эстетика бытия». И эту эстетику бытия с 1998 года следовало прививать — здесь, у нас, в России. И женщинам, и мужчинам, и политикам, и всем тем, кто мог бы открыть журнал и понять, что это такое.
Конечно, мы в первую очередь говорим о модных тенденциях, модных дизайнерах. Но мне всегда казалось, что эту «библейскую значимость» Vogue, особенно в России, стоит расширять. Потому что русская элита в настоящем смысле этого слова не может все время думать про вытачки, свитерочки и отсутствие целлюлита.
— Но Vogue же, как и другие глянцевые издания, появившиеся в России в 1990-х, был не только для элиты, но и для огромной страны.
— Конечно. У меня была куча писем из Томска, Салехарда, Нижневартовска.
— Ну вот, у тебя в руках Vogue, а вокруг — Нижневартовск. Звучит страшно элитистски, но в первую очередь это очень большой контраст.
— Правильно! Но когда она или он открывает журнал и заныривает в эти облака, то фактически делает то, что называется креативной визуализацией. И говорит: «Блин, а я тоже так хочу. А может, когда-то так и сяду, как эта сидит. Красиво, сзади деревья…» Это и есть та самая прививка.
Алена Долецкая на показе Vassa в рамках Российской недели моды в Москве, 2007 год
Pascal Le Segretain / Getty Images для RFW
— Не ведет ли это лишь к какой-то невротизации?
— Если ты невротик, иди лечись. Да, контраст. Ну и что? Вот, пожалуйста, для этого интервью меня снимал фотограф Володя Васильчиков из Екатеринбурга, где убивали чаще, чем рожали. Он увидел то, что с ним резонирует. Это и есть свобода. Ты чувствуешь, что качает, как говорят рэперы. Это где все происходит? В Москве? Ну, если не я, то сына отправлю. Это протянутая рука!
— А что сейчас качает? Например, британский Cosmopolitan запускал кампанию против «убийств чести» с обложкой, на которой женщина задушена целлофановым пакетом. Или в американском Elle [бас-гитаристка и певица] Ким Гордон из Sonic Youth рассказывала, как пережить развод в 60 лет — с человеком, с которым ее связывало дело всей жизни. В России такое сложно себе представить.
— Это всегда вопрос руководства. Есть великая русская пословица «рыба тухнет с головы». И продукт — я в это искренне верю — зависит от того, кто берет на себя адскую ответственность звания главного редактора. Потому что ты получаешь все цветочки, а еще адский разбор, срачи, обиды, потери рекламодателей. Ты крайний. Это не только про дипломатию, это про смелость нести эту ответственность и говорить «я так хочу». Да, Филипп Бахтин делал замечательный Esquire — и затянуть его на встречу с рекламодателем было нельзя. Все харкали кровью из-за этого. Но это была его позиция.
— Esquire в России скорее исключение. А «там» это скорее норма: как глянцевый журнал Vanity Fair, где могут быть гигантские расследования.
— Ну, мы сейчас уйдем в другой разговор про большие деньги. Действительно, The New Yorker может делать расследование четыре года, а потом еще два ходить за человеком и его снимать. Это очень дорого! А если это Vanity Fair — то это еще и какие-то политические расследования. А вы знаете, что в политику в России лезть нельзя. Было много обсуждений, не запустить ли у нас Vanity Fair, но он тем и велик, что затрагивает такие вопросы. Которые в России как затронул, так и закрылся.
Но если мы уйдем от политики, то останемся внутри общественных вопросов — есть и домашнее насилие, и разводы, и бесконечные женитьбы на молодых и сливание в помойку или в суды женщин, с которыми пройдены самые сложные годы. Сливания беспощадные, с отъемом детей, денег. Но на такого рода задачи надо иметь бесстрашие, надо отстаивать свою позицию. Говорить с издателем, с владельцем, что время изменилось, надо так. Пока что у нас, если рекламодатель не хочет видеть историю про домашнее насилие, он приходит и говорит — я не хочу рекламу там, где про насилие. И журнал под это строится.
Приведу вам два кейса, один из которых не удался. Расцвет Vogue, жирный жир, съемок ювелирки такое количество, что невозможно. Ювелирные рекламодатели идут толпами. И уже отсняты все мыслимые бриллиантовые украшения — и натюрморты, и с цветочками, и без цветочков. И на чистом фоне, и на людях, и на одетых, и на раздетых, и на мальчиках, и на девочках. Я испытала дикую усталость материала. А тогда только появились мини-пиги, такие розовые, такие сладкие, и я подумала, что на них эта безумно дорогая ювелирка будет смотреться очень хорошо. И мы сделали эту съемку. Ее, кстати, кто-то недавно нашел и сделал наклейки для телеграма. Так это было точно, так это весело. Но какой был скандал, мама родная! «С кем вы сравниваете наших клиентов?!» Я отбилась. Сказала: ребята, глянец не имеет права лишать людей чувства юмора. Мы должны улыбаться, мы должны смеяться. Мы должны понимать разницу между юмором и сарказмом, между иронией и издевкой. Неужели вы этого не чувствуете?
Прошло еще какое-то время, и я увидела одну модель, женщину феноменальной красоты. Ей было, наверное, лет 75. А ботокс тогда еще не наехал своим катком на лица. Она была седая, со всеми морщинами около глаз. Потрясающая! Живая, глаза блестят. Не вспомню, какой это был год. Может быть 2005-й, 2007-й. И тут я, конечно, получила по полной программе — никогда, ни за что. Хотя она была больше чем модель, это была женщина с большой буквы. Совершенно очевидно, что для этого было рано. Мы даже не предполагали, что через каких-то девять лет появится специальное агентство «Олдушка» с моделями такого возраста.
Потом мы уже в Interview делали съемку с дамой, которой было 65 лет, и с ее 27-летним сыном. И вы не представляете, сколько было восторгов и перепостов. Она перебила все наши топовые интервью, включая Оксимирона. Потому что она про правду. Про то, что так бывает.
— Вам самой было около 50, когда вы делали Vogue. На вас этот глянцевый культ молодости не давил?
— Я никогда об этом даже не задумывалась. Более того, всем известно, что все мои сотрудники были как минимум на десять лет моложе меня. Во-первых, я никогда не испытывала на себе этого возрастного фашизма. Во-вторых, это вы почувствуете в книжке, я очень плохо понимаю про цифры. «Ах, 45», «ах, 55»…
Алена Долецкая на трехлетии журнала Interview Russia, 2014 год
Илья Питалев / ТАСС / Vida Press
— Вы недавно в фейсбуке шерили результат какого-то веселого теста про возраст, где ваш результат был — 25 лет.
— Ага. Я там потыкала, потыкала эти кнопочки честно, даже сама удивилась.
— А какие были вопросы?
— Вообще не имеющие отношения к возрасту. Едите ли вы ночью, какую музыку слушаете.
— Ну то есть просто стереотипы.
— Конечно! Про возраст я помню одно, что меня жутко злило. Вот я прихожу в редакцию и прошу: ну сколько можно, ну добей уже заметку, ну я не могу в последнюю неделю читать все 400 материалов журнала. Ну пожалей меня, ну роди уже! «Ой, Ален, я так устала, я пойду на ланч» Ты устала? Ты от чего устала? У тебя минут жизни недостаточно, чтобы ты устала!
— Вы устаете?
— Конечно. Любой живой человек устает, и я устаю. И еду отдыхать. Отползаю, отключаю все на свете. Я никогда не включаю телефон, когда смотрю кино. Зачем портить себе удовольствие? Подходить к телефону и говорить: прости, я не могу говорить, я в кино. Зачем? Следующий шаг — отвечать, что прости, я не могу говорить, я писаю.
— Ну мы уже берем с собой телефон, когда писаем. Какой-то страх выпасть из потока.
— Еще раз. Страх — к врачу! Вы думаете, я ничего не боюсь? Конечно, боюсь. Но это и есть самое интересное. Вместо того чтобы скроллить эту фигню, выключите все это, сядьте и подумайте: я боюсь не успеть. Давай-ка мы с тобой познакомимся. Как ты выглядишь, «не успеть»? Ты блондинка, брюнетка? Посидите рядом, поговорите, посмотрите в глаза, разберитесь. Нам дан такой фантастический аппарат под названием тело, в котором есть совершенно магические инструменты — мозг, сердце. Все это работает неведомым образом. Что б не попользоваться. При этом это железно лучше, чем проскроленные 15 минут инстаграма.
— Вы говорите, что у вас, как у любого человека, много страхов…
— Не много. И с возрастом их становится меньше. В этом дикий кайф возраста.
— От какого страха вы избавились?
— Казаться, а не быть. Мы все боимся показать себя настоящего. А вдруг скажут это, а вдруг это. Это большая болезнь человечества. Мы боимся, что о нас подумают.
— Вы как-то сказали, что журнал Interview пришел в Россию слишком рано. А вам не страшно, что, наоборот, такой журнал уже не может появиться в России? Где на обложке, например, [певица и актриса] Скай Феррейра.
— Ну, сейчас есть банальная проблема политического характера. У Соломона на кольце, которое он носил всю жизнь, было написано: «Пройдет и это». Это великий завет нам всем. Только так к этому можно относиться, не паникуя и не убиваясь. Понимая это. Поэтому я буду делать то, что Господь Бог дал мне возможность сделать — о двух руках, о двух ногах, о блестящей голове. Буду что-то делать.
— Мы недавно у разных людей — от Сергея Капкова до Людмилы Алексеевой — спрашивали, как прожить еще шесть лет при Путине. Это ответ на этот вопрос?
— Да, это был ответ. Но, во-первых, мы уже знаем, как это происходит, таки ничего нового! Мы наработали мышцу, мы за это время очень много чего видели, что нам предлагает такого рода руководство. Так что мы дальше работаем. Перед всеми нами стоит очень высокая задача по уровню креативности. Серьезно. Потому что это все тот же самый вопрос чести, достоинства, своего предназначения.
Ну и, кстати, этим товарищам за кордоном тоже повезло! Посмотрите, в какую эпоху мы живем. Когда я смотрю на бибисишное выступление Терезы Мэй, когда я смотрю на Дональда Трампа, я думаю — однако не так все и плохо! Это такое время, удивительное. Я даже не помню на своей памяти, чтобы было вот так. Все обрушились в одну лодку. А посмотрите, что происходит в моей любимой Каталонии! В которой я оботдыхалась, обжилась, обзавелась друзьями. Мирная, солнечная, радостная страна, от которой последнее, чего ты можешь ожидать, это такой раскол.
— Вы никогда не думали уехать?
— Нет. У меня были возможности, но я очень не люблю слово «навсегда», не люблю, когда мне сжигают мосты. И, наверное, я интуитивно чувствовала, что произойдет то, что происходит сейчас: отнимут паспорт и вали отсюда. Опять же, мне повезло, хотя я поздно поехала первый раз в жизни за границу, потому что не была членом партии. Это был, наверное, 1994 год, то есть мне было уже за тридцать. Во что поверить очень сложно. Я тогда работала с алмазной компанией De Beers и начала встречаться с эмиграцией. И я подумала: я так не хочу. Это какой-то отшиб. Это болезненность, я не хочу в такой болезненности жить. Я русская, родилась здесь, русский язык мой любимый. Мне даже чуть-чуть смешно называть себя русской — у меня по крови это восьмая, что ли, часть. Но моя жизнь — здесь, мне по-прежнему кажется, что Советский Союз — это все мое.
— Именно Советский Союз?
— Ну да, у нас же весь дом был бесконечно набит армянами, азербайджанцами, грузинами. Я выросла в удивительно терпимое с точки зрения национальности время. Ну, накатывали на евреев, но это как-то, может быть, прошло мимо меня. Несмотря на то, что дедушка у меня Фенигштейн. Это было дико счастливое время. Ты приезжал в Грузию, тебя носили на руках, а потом приезжали к тебе и спали сколько угодно. А потом бабах — и война. Я не могла поверить, что может быть такое. Был высочайший уровень взаимного уважения. Мы ехали в Крым, мы взрывали его своими гулялками. Абсолютная свобода, и не потому, что «мы русские», у нас не было никакого превосходства. Может быть, не было у меня и моих друзей, у нашей компании. Мы все принадлежали друг другу.
— Ну вы все-таки из привилегированной семьи.
— В известном смысле, да. Но первые десять лет моя белая привилегированная семья тем не менее жила в коммунальной квартире. «Кастрюли не трогать», «сметану развела», все это было.
— А где была коммуналка?
— На Елоховской, на Разгуляе. Настоящая коммуналка, все как мы любим. Поэтому я и в предисловии книги сказала — мне бы хотелось, чтобы люди знали, что не все мы, глянцевые девочки, какаем розами. Не все.
Владимир Васильчиков для «Медузы»
— Если бы Interview сейчас был жив, кого бы вы поставили на обложку?
— Interview был ребенком, который родился из живота и вначале не умел ходить, говорить, не понимал, где писать и какать. И за пять лет он изменился тысячу раз, что нехарактерно для медиа. Наша команда, что называется, «гуляла по буфету», фактически делала то, что завещала Диана Вриланд — «Why donʼt you» (название еженедельной колонки редактора моды Дианы Вриланд в Harperʼs Bazaar, где она давала «экстравагантные советы современным женщинам» — прим. «Медузы»). Я приходила и говорила: «А может, мы вообще все сольем, передвинем и так все сделаем?» Это был журнал-диалог. Он уже год не живет, и я не знаю, каким бы он сейчас был. Может быть, я бы делала один номер в год, за которым стояли бы очереди, потому что он был бы limited edition.
— Ну хорошо, кто герой этого года? Вот Time поставил на обложку женщин, которые высказались против домогательств в Голливуде.
— Кто герой — это вопрос на 40 минут сидения на редколлегии. Но я скажу так. Герой этого года — противостояние всех, всему, всем, во всем. Хорошо, не герой. Тема года. 2017 год виртуозен по количеству противостояний. Само слово «противостояние» даже слишком спокойное для того, что произошло в этом году. Это такой crash. Столкновение всего со всем. Времен, людей, философий, морали. Весь феномен Вайнштейна — это поразительная история столкновения, после которого очень многое повалилось в направлении, которого мы не понимаем. Посмотрите, какая растерянность от этой истории. Как «Карточный домик» без Кевина? Как, его никто не снимает? Ой, а еще и это? «Ах, домогательство!», «Домогательство — это как раз самое то, без него бы не было детей!», «А что такое домогательство»? Посыпались все филологи. И вот этот эффект — бабах, и все разлетается, и никто не может поймать за хвост конфликт, как нам быть? Но за этим всегда идет созидание. Мы не развалимся на куски, нам еще рано. И под «мы» я имею в виду планету.
— Да, пожалуй. Если Дональд Трамп с Ким Чем Ыном не нажмут на что-нибудь.
— Ну да. Я, наверное, оптимистично смотрю на мир. Но я думаю, что Трамп слишком хорошо умеет считать деньги, в отличие от Алены Долецкой. Я надеюсь, что человек, который так на этом сосредоточен, не теряет рассудок. И он сидит там, подсчитывает. Но вот тебе и кино, и мораль, и спорт, и театр — тут Олимпийские игры, тут Трамп, тут Вайнштейн, и это все в один год.
— И еще все в реальном времени, под носом, в фейсбуке. Как вы с этим справляетесь?
— Выключаю, кнопочкой. У меня есть приоритеты. Ну покричат сто друзей, что Долецкая отовсюду пропала. Ну покричат, успокоятся, и вот я появилась. Все пройдет. Мы-то здесь временно. И отведенное нам время — богами, учеными, — с ним надо любовно обойтись и успеть сделать то, что предназначено.
Визажист: Маша Ворслав