В Санкт-Петербурге умер композитор Олег Каравайчук — импровизатор, известный эксцентричными перформансами, и автор музыки к нескольким десяткам (а то и сотням) фильмов. По просьбе «Медузы» о Каравайчуке рассказывает журналист Алексей Мунипов.
Олег Николаевич Каравайчук умер, когда весь мир поверил в его бессмертие. В одном из последних интервью он по-ребячески живо пересказывал слова своего лечащего врача — «у вас организм молодого человека» — и прибавлял, что это потому, что он купается в музыке, звук омывает его изнутри, и заболеть он не может просто физически. В этом году ему исполнилось бы 89 лет, но эта цифра кажется чистой абстракцией — он давно жил вне возраста, выйдя за рамки не только любых жанровых ограничений, но и собственного тела.
Его музыка, стремительная и спотыкающаяся одновременно, казалась продолжением его физиологии: шаркающий аккомпанемент, тремор диссонансов, внезапный всплеск оглушительно красивой мелодии. Он двигался и говорил так же, как играл — и то, и другое для него было просто разными способами мыслить, и не случайно все его выступления последних лет превращались в один сплошной монолог, в котором мысль, начатая где-то за пределами сцены, подхватывалась взмахом руки, продолжалась игривым па, резким — когда никто уже и не ждал музыки — аккордом и утопала в длинной кейджевской паузе, преодолевающей все земные возможности пауз. Его любимое положение у рояля — полулежа, с закрытыми глазами, откинувшись как можно дальше — не позволяло догадаться, ждет ли он какого-то особенно правильного звука, задумался или просто задремал, как никогда нельзя догадаться, медитирует ли аскет или он давно уже не с нами.
Его биография, очевидно, так и не будет написана, и о большей ее части мы можем только догадываться. Кажутся более-менее очевидными лишь некоторые пункты: вундеркинд, музыкой занимался с раннего детства, закончил Ленинградскую консерваторию, всю жизнь прожил в Комарово, сочиняя для театра и кино (в числе прочего — к «Коротким встречам» и «Долгим проводам» Киры Муратовой, «Монологу» и «Чужим письмам» Ильи Авербаха). Почти не выступал; первая пластинка, «Вальсы и антракты», вышла, когда ему было 77. Но что именно произошло после окончания учебы, в какой момент живой, полный какого-то летучего обаяния молодой человек, которого можно увидеть в эпизоде фильма «Люблю тебя, жизнь» (1960), превратился в бестелесного призрака в очках и берете — мы, вероятно, уже не узнаем. Понятно лишь, что эксцентричность до известной степени стала его защитной маской, позволявшей жить только музыкой, почти не соприкасаясь со внешним миром — даже с миром филармонических залов, грамзаписи и нотных издательств. Эксцентричность эту, в которой он прекрасно отдавал себе отчет, не стоит преувеличивать — постоянная работа в качестве кинокомпозитора (а он сочинил не то сто, не то двести саундтреков) не могла не требовать известных социальных навыков. Но, конечно, мир запомнит его человеком без пола и возраста, полулежащим у рояля с наволочкой на голове, этой своеобразной шапочкой из фольги, защищающей исполнителя от дурацких мыслей и желаний слушателей.
Олег Каравайчук (Фильм «Люблю тебя, Жизнь»)
Юлия Савинова
Каравайчука сложно причислить к какой-либо композиторской школе, и сами композиторы не очень-то принимали его за своего. Кажется, музыка XX века его вообще не слишком волновала. Неизвестно, что он думал про Стравинского, Шенберга или Кейджа (из всех своих современников он вспоминал только Шостаковича, с которым был знаком и который на него когда-то повлиял). Едва ли знал про существование минималистов или спектралистов. Музыка Каравайчука, несмотря на весь ее импровизационный характер, кластерные диссонансы и особенные отношения со временем, чувственно и эмоционально принадлежит веку XIX-му. Легко представить его приятелем Сати, тапером в каком-нибудь кабачке, даже главой тайного мистического ордена — каковым, в сущности, он в конце жизни и стал. В его музыке слышно много всего — от романтики венских мастеров до кабареточных трелей, от подрагиваний циркового оркестрика до небрежного аккомпанемента к «Утренней гимнастике», но слышней всего — особенная советская грусть хрипящего радиоприемника, передающего вальсы Штрауса в школьной столовой, из которой все давно ушли. Олег Николаевич очень любил хорошие старинные рояли, но вернее всего представить его музыку в виде тревожного сна фортепиано «Лира», забытого за ненадобностью на купчинском пустыре.
Его вторая жизнь, начавшаяся после распада СССР, оказалась интереснее первой. Жители Комарово, которые давно привыкли к силуэту сгорбленного чудака в берете, с удивлением обнаружили, что рядом с ними все это время жил композитор — и, как говорят, даже гений. Он впервые съездил за границу (при помощи боготворящего его Курехина), начал появляться на публике и быстро превратился сперва в анекдот, потом в легенду. У него появились и поклонники, и помощники, и за последние несколько лет он успел больше, чем за несколько десятилетий. Записей, правда, осталось немного — два компакт-диска, два DVD и только что вышедший испанский документальный фильм «Олег и редкие искусства», на котором, кстати, видно, как композитор, ни на секунду не выходя из образа, послушно выполняет все просьбы режиссера. По слухам, на даче, куда он никого не пускал, хранятся десятки катушек с записями его музыки, которые никто еще не слышал. Но, скорее всего, вспоминать будут прежде всего его концерты — концерты, на которых он отказывается играть, убегает из зала, танцует со шваброй, проклинает публику, рояль и неправильный состав воздуха; концерты, на которых он вместо выступления ставит собственные вещи и слушает их вместе со зрителями.
Я был на одном из последних, прошлым летом во внутреннем дворике Третьяковки. Олег Николаевич долго и очень издалека подкрадывался к сцене, словно маленькая пугливая рысь. Потом прогнал часть слушателей, примерно час отказывался подходить к роялю, с удовольствием рассказывая, как должна звучать симфония камней и почему он не стал артистом балета. Затем все-таки сел за инструмент, не то засыпая, не то подыгрывая чему-то, чего мы не слышим и не можем услышать. Понемногу всем присутствующим стало понятно, что с концертом это не имеет вообще ничего общего, а сам Каравайчук — это подвижник какой-то тайной аскетической традиции, садху фортепианной импровизации, воскуривающий дым своему внутреннему Мусоргскому — и дым этот при удаче долетает до слушателей. То, что музыка может быть настолько интенсивным эмоциональным и даже телесным переживанием, многие впервые почувствовали именно на концертах Каравайчука.
В конце жизни ему и вправду не нужны были ни зрители, ни выступления, ни даже сама фортепианная игра; он находился в таком композиторском просветлении, что ему уже не нужно было даже садиться за рояль; он и так всегда был в музыке, точнее, он и был музыкой. Ее живым, хитрым, вздорным и непредсказуемым воплощением.