Перейти к материалам
истории

«Он все-таки был человек бесстрашный» Саша Сулим поговорила с мамой Антона Носика — филологом Викторией Мочаловой

Источник: Meduza
Семен Кац для «Медузы»

9 июля 2017 года умер от сердечного приступа Антон Носик — журналист, медиаменеджер, блогер, активист, филантроп; один из создателей русскоязычного интернета; человек, без которого российская интернет-журналистика была бы совсем другой. Спецкор «Медузы» Саша Сулим поговорила о детстве, семье, друзьях, убеждениях и проектах Носика с его матерью — филологом Викторией Мочаловой.

Это интервью впервые было опубликовано в июле 2018 года, через год после смерти Антона Носика.

«Тогда был самый настоящий Исход»

— Где вы сейчас работаете?

— Я руковожу Центром славяно-иудаики в Институте славяноведения Российской академии наук. По образованию я полонист, занимаюсь старопольской литературой, культурными связями и диалогом между еврейским населением и окружающим миром на территории Польши, или Речи Посполитой.

Еще я директор центра «Сэфер»: на протяжении уже 24 лет он объединяет научных работников, университетских преподавателей, а также студентов и аспирантов, которые занимаются библейскими исследованиями, ивритом, идишем, литературой, этнографией, современным Израилем и Холокостом — в общем, еврейской цивилизацией.

— В советское время вам хотелось такой создать?

— Я об этом даже не мечтала. Мы и представить не могли, что такое возможно. Ведь иудаика официально нигде не преподавалась (ну, за небольшим и совершенно особым исключением, когда это было необходимо для государственных нужд) — только подпольно. Но когда рухнули оковы и пали стены, то тут все бурно закипело, стали создаваться еврейские университеты, ассоциации.

— Но вы занимались этой темой и раньше.

— Гораздо раньше. Наши этнологи и лингвисты, историки работали и в советские годы, у нас были подпольные курсы еврейских языков. Антон, будучи школьником, учил подпольно иврит. Поэтому когда он переехал в Израиль, иврит у него был в рабочем состоянии.

Его первым учителем был Алексей Магарик — потом его, конечно же, посадили за эту «националистически-сионистскую деятельность», хотя, конечно, и не по такой статье, а просто, как водится, подсунули наркотики. Вторым учителем Антона была Наталья Ратнер, он на эти групповые занятия ездил после школы. Что интересно: учителя иврита никогда не повышали стоимость уроков. Если расценки, например, домашнего учителя французского — Антон дома учил французский — могли расти, потому что он, допустим, защитил диссертацию, то преподаватели иврита никогда не повышали цену.

— Это как-то объяснялось?

— Нет, но было и без объяснений понятно, что люди учат язык, потому что это часть их национальной самоидентификации, потому что в будущем намерены репатриироваться в Израиль. Это люди, которые идут за своей судьбой, и все они — и преподаватели, и ученики — в одной лодке, все люди одной судьбы, говоря высокопарно, поколение Исхода. А преподаватели своим соплеменникам-единоверцам, понимая их ситуацию, материальное положение (многие же сидели «в отказе», как правило, без работы), делали это доброе дело как мицву — заповедь.

— Учить иврит Антон сам решил?

— Да, он очень хотел уехать в Израиль. Ему тогда было лет 13–14. Он ходил во всякие еврейские кружки, читал литературу, очень интересовался, делал переводы. Ну, и в итоге осуществил свою мечту.

Все друзья вокруг или уезжали, или ждали вызова или разрешения на выезд. Тогда же был самый настоящий Исход. Мы постоянно кого-то провожали, этим была полна наша жизнь.

— А вы сами никогда не хотели уехать?

— Мы тоже, конечно, хотели и собирались, у нас был вызов от нашего друга, художника Арона Априля и его чудесной жены. У меня до сих пор эти вызовы — для меня, моего мужа Ильи и Антона — хранятся. Но у меня были старые родители, которые ехать не собирались, а я не могла их оставить, поэтому осталась. Антон был очень опечален.

«Мы жили как в монастыре»

— Расскажите, какие люди приходили в ваш дом, когда Антон был школьником?

— Вообще у нас было два дома. Первый — наш с Антошиным отцом, писателем и переводчиком Борисом Носиком. Раннее детство Антоша провел в этом доме. Нас окружали мои коллеги и друзья — по большей части филологи — и коллеги и друзья Бориса, в основном писатели и переводчики.

Среди них были замечательные люди. Например, одноклассники и однокурсники Бориса: Симон Маркиш, Виктор Хинкис, Виктор Фогельсон, Константин Федермессер — отец Нюты Федермессер. Их уже никого нет в живых, увы, как и Бориса Носика. Антон очень тяжело пережил смерть отца и выступил на «Эхе Москвы» в передаче его памяти.

Когда Антоше было семь лет, я вышла замуж за художника Илью Кабакова, и этот круг неизбежно изменился. В наш дом приходили художники Виктор Пивоваров, Эдуард Гороховский, Иван Чуйков, Владимир Янкилевский, поэты Дмитрий Пригов и Лев Рубинштейн, философ Александр Пятигорский, искусствовед Иосиф Бакштейн, да всех просто не перечислить. Общение облегчалось и тем, что мы все жили в одном кооперативном доме художников на Фестивальной улице, который построил художник Григорий Перкель, ныне проживающий в Нью-Йорке. Такой богемный и, можно сказать, диссидентский круг — говорю это условно, поскольку в строгом смысле слова никто из них диссидентской деятельностью, если не относить к ней чтение тамиздата и самиздата, не занимался. Надо сказать, что при первой же возможности этот «философский пароход», за немногими исключениями, отплыл на Запад.

— Отличались ли эти два дома по своей атмосфере или настроению?

— Пожалуй, нет, все-таки это был более или менее один круг, скажем так, интеллигентский. Все эти люди в значительной степени были связаны с процессом творчества, с каким-то сочинительством. Именно это их интересовало прежде всего. Политикой никто из нас не интересовался. Ведь никакой политики тогда и не было — просто нечего было обсуждать. Мы знали, что мы живем при тоталитаризме, и это было за скобками. Наши бурные дискуссии касались вопросов искусства, каких-то идей, жизненной философии.

В остальном мы жили как в монастыре: мы не смотрели телевизор (у нас, например, его и не было), не читали советских газет, все это было где-то за кадром. И мы думали, что существующий порядок будет всегда, что это неизменно, этот колосс никогда не рухнет. Только фольклор предсказал его падение — имела хождение пророческая частушка: «Просыпаюсь — здрасьте! Нет советской власти!» Но, как и в монастыре, когда ничто внешнее не отвлекает, у нас была бурная внутренняя жизнь.

При этом мы слушали «Радио Свобода» и прочие «голоса», которые тогда глушили, и мы делились друг с другом разными способами, с помощью которых сигнал лучше ловился; могу сравнить это с сегодняшней ситуацией с телеграмом. В советские времена в ванной обычно был полотенцесушитель, покрытый какой-то мерзкой масляной краской. Так вот нужно было зачистить небольшой участок от краски и намотать на него проволоку, потом прикрепить ее к антенне — тогда в ванной можно было эти «вражеские голоса» слушать. Мы именно так и делали. Хотя мой университетский однокашник, Сережа Высоцкий, предпочитал ездить со своей «Спидолой» за город и слушать «голоса» на природе, там не глушили.

Антон с отцом Борисом Носиком
Из архива Виктории Мочаловой
В мастерской художника Дмитрия Краснопевцева, 1979 год. Слева направо: Лиля и Дима Краснопевцевы, Виктория Мочалова с Антоном, галерист Гариг Басмаджан, Илья Кабаков
Игорь Пальмин

— Антон тоже слушал «Свободу»?

— Конечно, слушал. Ну или слышал, как мы слушаем. Когда он был классе в шестом или седьмом, меня вызвала в школу его учительница и сказала: «Прежде чем слушать „Голос Америки“ или „Свободу“, дождитесь, чтобы ребенок уснул. Он же у нас политинформацию ведет, сегодня он на ней рассказывал то, что вчера услышал по „Голосу Америки“». А я понимала: это значит, что учительница тоже слушает, иначе откуда бы она знала, что там вчера говорили.

Вот что вспоминал Герман Зеленин, однокашник Антона по медицинскому институту. «На кафедре, не имевшей никакого отношения к медицине (между собой мы называли ее „научный онанизм“), на первом занятии преподавательница что-то спросила у Антона. Услышав его ответ, она сначала застыла в ошеломлении, а потом так иронически говорит: „Интересное замечание… Вы, юноша, видимо, интересуетесь политикой. Так вот, сделаете на следующем занятии политинформацию“. Она думала так наказать слишком смелого студентика… Ха! Начав с какой-то вчерашней „новости“ советских СМИ об „израильской военщине“, он кратко изложил историю Ближнего Востока. Вся наша группа слушала с огромным интересом. Интересно было и наблюдать выражение лица преподавательницы. После она Антошу никогда больше ни о чем не спрашивала…»

— Как рано Антон стал участвовать в застольных разговорах?

— Он всегда участвовал. Мы жили домом-коммуной — у нас была большая компания художников: Пивоваров, Чуйков, Кабаков, Перкель, — и у всех были дети. Мы все время собирались, и дети всегда были с нами.

Мы сейчас готовим книгу, состоящую из текстов Антона, и предисловие к одной из глав, касающейся детства, написал молочный брат и друг детства Антона, Павел Пивоваров-Пепперштейн. Паша пишет там, что детьми они все время участвовали во всех дискуссиях и что к ним относились как к равным, никто их не гнал, не затыкал им рот. Наши дети были полноправными участниками всех наших бесед и дискуссий, если им было что сказать — а им обычно было что сказать, — они высказывались совершенно свободно.

Кроме того, они занимались своим собственным творчеством. Они писали какие-то готические романы ужасов с отрезанными головами, рисовали, делали какие-то альбомы. Потом они решили выпускать журнал, который назывался «Синяя мышь» и который они наполняли своими картинками, рассказами и стихами.

Когда Антоше было шесть лет, его папа подарил ему пишущую машинку — и он все время писал, что-то сочинял. Помню его рассказ о войне — а речь идет о шести-семилетнем ребенке, — в котором была такая фраза: «Генерал стоял на поле боя и страшно ругался: „Мат!“» То есть ругался матом. Наши дети были охвачены творчеством: в каком-то смысле они подражали взрослым, в каком-то — это было их самостоятельное творчество.

Вот как об этом вспоминал Иосиф Бакштейн. «Антоша всегда был вундеркиндом, это как-то было понятно всем окружающим. Я осознал это, когда наблюдал за тем, как восьми лет от роду он писал бесконечные романы на русском, английском и французском языках. Ввиду дефицита бумаги в 1970-е годы Вика, Антошина маменька, вынуждена была вставлять в пишущую машинку рулоны туалетной бумаги, которая, впрочем, тоже была в дефиците.

Странности детей в том кругу и в том поколении, к которому принадлежали родители Антоши и его отчим Илья Кабаков, только поощрялись. В этом поколении было принято — и это было первое послевоенное поколение, в котором это было принято, — относиться к детям как к равным, никакой снисходительности не допускалось. К мнению ребенка прислушивались с тем же вниманием и уважением, что и к мнению друзей и коллег. Естественно поэтому, что взрослые брали Антошу во все „гости“ и на все светские мероприятия, в которых принимала участие интеллектуальная элита неофициального искусства. Родители Антоши были люди светские. Эти визиты сделали свое дело, и непринужденное обхождение стало важным качеством взрослеющего Антоши».

— А кто оказал на Антона большее влияние — его отец Борис Носик или Илья Кабаков?

— Мне, конечно, трудно это как-то измерить. На Бориса Михайловича он очень похож — по психологическому устройству, даже по манере письма. И Кабаков, конечно, оказал очень большое влияние — просто тем, как он живет, своим примером.

Это были люди абсолютно погруженные в свое дело и в свое творчество — все остальное было для них более или менее призрачным, не очень интересным, не очень важным. Их система ценностей была так выстроена.

— Это Антон от них унаследовал?

— Он погружался с головой в какую-то идею, а идеи у него были все время. Но если у Носика и Кабакова эта погруженность была направлена только в одну сторону — в литературу или изобразительное искусство, то у Антона это были совершенно разные направления. Он ведь из редакции мог не уходить, прямо там падал, засыпал, просыпался и продолжал работать.

Вот что об этом вспоминал тот же Бакштейн. «Антоша Носик является трудоголиком. Вчера (23.02.99) он провел на работе подряд 35 часов. Это его качество, на мой взгляд, объясняется в том числе и тем, что Антон прожил много лет одной семьей с Ильей Кабаковым, которого можно смело вносить в Книгу рекордов Гиннесса — не только как художника, впервые выехавшего на Запад в 54 года, не знавшего тогда ни одного иностранного языка и за шесть последующих лет ставшего первым художником мира. Илья Кабаков был и есть выдающийся трудоголик, сравнимый по своей энергии разве что с атомной электростанцией, и это его качество не могло не повлиять на Антошу».

— Антон поддерживал связь с отцом?

— Да. Конечно!

— А с Кабаковым?

— Когда он уже окончательно переехал за океан, контакты прекратились. Но к Борису Михайловичу Антон все время ездил во Францию. Он и умер-то, можно сказать, у нас на руках. Мы — Антон с сыном Левой и со мной — приехали в больницу Ниццы его проведать после операции на сердце, и на следующий день у него остановилось сердце. Это был очень тяжелый удар для Антона, для нас.

«Он всегда был в оппозиции»

— Был ли какой-то возраст, когда вы с Антоном были особенно близки?

— Мы вроде всегда были близки, понимали друг друга с полуслова. Но при этом Антон всегда очень боролся за свою независимость, самостоятельность, он всегда был в оппозиции. Он очень хотел быть взрослым и не быть ребенком.

Антон Носик с мамой Викторией Мочаловой
Из архива Виктории Мочаловой

 — Даже в шесть лет?

— Да. Он мог надеть шапку отца и сказать: «Я сам свой папа!» Он всегда стремился к независимости и самостоятельности. Мне кажется, что он всегда был проблемным — не покладистым. Отъявленный спорщик, каждая фраза начиналась со слова «нет». Да и это решение поступать на медицинский…

— То есть это было его решение?

— Мы так ругались, так орали. Не только мы с его отчимом, вообще весь наш художественный круг говорил: «Да ты что вообще?! Как это может быть?! Какая медицина?!» Отчим говорил: «Медицина занимается процессом жизни, а не ее смыслом!» Все напрасно, его было не сломить.

— А он что отвечал?

— «В тоталитарной стране все гуманитарные науки скомпрометированы, а это — чистое дело, тем более еврейское. Вот больной, вот врач, вот боль — и это не зависит от режима». Сколько мы ни убеждали, его решение было непреклонно.

— Почему вы были против этого его решения?

— Он всю жизнь прожил, так или иначе, внутри литературы. А он же не Леонардо да Винчи — если что-то в одном месте дано, то в другом месте — отнято. Он никак не мог быть врачом, поскольку его дарование было иным. И не стал им.

— На какого врача он учился?

— На уролога, но ни дня не работал, если не считать их медицинской практики. Медицинское образование в тогдашнем СССР, надо сказать, меня приятно удивило: оно было построено таким образом, что только латынь или какую-нибудь историю КПСС они изучали в здании института, а все остальное обучение проходило в клиниках. То есть все пять или шесть лет они постоянно были в соответствующих профильных клиниках и все проходили на практике. В институте Антон завел очень много хороших дружб: Емеля Захаров, Герман Зеленин, Алеша Чернов и другие. Со многими однокашниками он долгие годы поддерживал отношения.

— Почему он все-таки не пошел работать врачом?

— После получения диплома он сразу уехал в Израиль, а там наши медицинские дипломы не признавались. Чтобы стать врачом в Израиле, ему нужно было все пересдать на иврите, потом еще восемь лет учиться. И он понял, что не готов к этому, и стал делать то, к чему привык, что соответствовало его навыкам: переводы, журналистика, статьи.

— А когда Антон в школе учился, он кем мечтал стать?

— Он всегда писал, это был факт его жизни. Помню, какой-то его приятель хотел поступать на журналистику, а для этого ему надо было иметь публикации в газетах. Антон сел и быстренько написал их под его фамилией — и тот поступил.

Переводами он много занимался. У него были способности к языкам. Он окончил английскую спецшколу, дома был французский, в средней школе начал изучать иврит — и ему языки давались легко. Как-то на спор выучил немецкий, в Чехии пытался говорить по-чешски; мы ездили туда к моей сестре, вышедшей замуж за чеха, и Антоша впитывал этот язык в детстве. Он занимался переводами, даже синхронными, например на каких-то медицинских конференциях. Однажды он принес мне 500 рублей, заработанных на синхроне, а ведь это нелегкий хлеб. И все это он делал с легкостью, он не то что мечтал быть журналистом, он как-то им был. Изначально. Впрочем, его отец окончил факультет журналистики МГУ, возможно, это как-то передалось?

— Вы понимали, что ваш сын — необычный ребенок?

— Все наши дети — дети наших друзей — были так или иначе в чем-то талантливы: кто-то был безумно одарен в изобразительном искусстве, кто-то в музыке. Ну, даются языки, ну и что? Мне и его отцу тоже даются языки. Ничего такого особенного в этом не вижу.

— А учителя Антона выделяли?

— Учителям он, как правило, не нравился. Однажды меня вызвал учитель истории и говорит: «Вы знаете, что ваш ребенок не вступает в комсомол? Я его пригласил на разговор об этом, а он мне говорит: „Вы знаете, я ознакомился с уставом этой организации. Меня как-то в нем ничего не привлекло, а кое-что даже оттолкнуло“. — „Например?“ — „Например, обязанность бороться с пережитками религиозного сознания“. — „А ты что, фанатичный приверженец догматов христианской веры?“ — „Во-первых, почему фанатичный? А во-вторых, почему христианской?“» Вот так они и поговорили.

Однажды ему задали сделать доклад по Пушкину и прочитать какое-то стихотворение, а он об этом забыл и на перемене сочинил стилизацию под Пушкина. На уроке он выступил, прочел доклад, прочел свое псевдопушкинское стихотворение «Меттерниху». Учительница его похвалила и поставила пять. Он приходит домой и рассказывает мне это все. Я спрашиваю: «А кто-нибудь знает в классе, что это ты написал?» Он говорит: «Все знают». Я говорю: «Ну вот помяни мое слово, кто-нибудь да стукнет». И дело было даже не в том, что стукнули, а в том, что дети с радостью и весельем рассказали об этом дома, а родители возмутились: что же это за учительница, которая Пушкина не знает?

Меня, естественно, вызвали, дело же происходило в советские времена. Директриса стучала кулаком и кричала:

— Никакой учитель не знает всего Пушкина наизусть!

Я: Конечно, но отличить стихотворение Пушкина от стихотворения 14-летнего мальчика учитель мог бы (тем более что в стихотворении Антона было слово «гады»).

Она: Он у меня будет как все!

Я: Это ваша педагогическая задача? Вы этого хотите?

Она: Я его переведу в другой класс, и там он не будет героем!

Потом директриса сказала: «Вызовите отца, мать я уже раскусила!»

В общем, когда его перевели из класса «А» в класс «Б», дети стали разбрасывать листовки по школе с таким текстом: «Свободу Антону Носику, борцу за права человека!»

Павел Пепперштейн-Пивоваров, Виктор Пивоваров, Антон Носик. Прага, 1980 год
Из архива Виктории Мочаловой
Антон Носик в Тель-Авивском университете, начало 1990-х
Из архива Виктории Мочаловой

— То есть он уже тогда людей организовывал?

— Да. В те же годы он подписал весь класс на газету «Биробиджанер штерн» на идише. А потом он придумал, что его отец — это Бруно Крайский, секретарь Компартии Австрии, и требовал, чтобы его называли Антон Брунович. Кто называл, тот мог рассчитывать на какую-то помощь или 10 копеек. Такая фантазия.

Девятый и десятый классы он учился уже в литературном классе в школе на «Войковской» (это была школа Зои и Шуры, ныне разрушенная).

Прихожу я как-то на родительское собрание, а их классная руководительница, Зинаида Николаевна, говорит: «Товарищи, нашу страну постигло ужасное горе: умер первый секретарь ЦК КПСС товарищ Брежнев. Почтим его память вставанием. Но я должна вам сказать, что некоторые дети проявили эмоциональную тупость. Они не страдали и не плакали, а смеялись, прыгали, веселились, бегали». Все родители стали орать: «Кто?! Кто проявил эмоциональную тупость?!» А я, естественно, уже знаю, кто самый эмоционально тупой, я сижу тихо и смотрю на Рахиль Виноградову, которая тоже сидит, молчит и так скукожилась вся, потому что она тоже знает. Учительница так и сказала: «Носик и Виноградов — эмоционально тупые, потому что не скорбели по поводу смерти Брежнева».

В тот день Антон пришел домой и говорит: «Мы пойдем с Илюшкой посмотреть в Колонный зал».

Я: Что ты?! Ты знаешь, когда хоронили Сталина, это была такая давиловка. Вы можете погибнуть! Ни в коем случае не ходите!!!

Антон: Как ты не понимаешь?! Я родился при Брежневе. Вся моя жизнь прошла при Брежневе. Я думал, что он вечный. И я сейчас хочу пойти удостовериться.

И они поперлись. Ну а что вы сделаете с мальчиком 16–17 лет?

— А что — был возраст, когда вы могли что-то с ним сделать?

— Ну, в первом классе или до школы. Я и не собиралась специально давить, но он был очень своенравный.

— Вам было с ним тяжело?

— Да. Он не был покладистым. На все своя точка зрения, на все.

— Вы страдали от этого?

— Не думаю, но мне было непросто. Это же поколение наших родителей считало, что все надо ломать и подстраивать под себя. Я к этому поколению не принадлежу.

«Страх или какая-то неврастения не были ему свойственны»

— Что это была за история, когда Антон незаконно пересек границу ФРГ и ГДР?

— В 1989 году мы с мужем жили в Берлине, он тогда получил стипендию в фонде DAAD. А моя сестра вышла замуж за чеха и жила в Праге. Антоша поехал ее навестить, а на обратном пути прилетел в Берлин, никого не предупредив. И вот он звонит мне и говорит: «Знаешь, я в Берлине. Слава богу, что здесь метро бесплатное». А я ему: «Антош, метро не бесплатное. Там просто нет турникетов, но если вы нарветесь на контролеров, то заплатите большой штраф». А потом спрашиваю: «А как же ты прошел границу?» А он мне: «Ну, понимаешь, было шесть утра, они все спали. Ну как-то так вот и прошел». Он качал им права, собачился с ними, говорил, что в Берлин не нужно визу делать, что он как советский человек имеет право приехать в свою оккупационную зону. Он был такой талмудист-крючкотвор-законник, спорил, спорил с ними, и они, в общем, — фьють, и отпустили его.

Западный Берлин вообще тогда имел статус особого города — это не была ФРГ, это был Западный Берлин, там стояли оккупационные войска. Мы с мужем, чтобы прописаться там на год, ездили в штаб союзных войск за разрешением.

В аэропорту — уже на обратном пути — пограничник никак не мог понять, как Антон вообще тут оказался, и ходил куда-то совещаться. Я стою ни жива, ни мертва. А Антоша, смеясь, говорит: «Ну, мать моя, ну не выпустят меня, останусь в Берлине».

— Делился ли он с вами какими-то своими сомнениями или страхами?

— Нет. Не могу вспомнить о таком. Он все-таки был человек бесстрашный. Страх или какая-то неврастения не были ему свойственны. С пятого класса они вместе с другом Пашей Пивоваровым ездили в школу юного искусствоведа в Пушкинском музее. Мы жили на «Речном вокзале», и они сами ездили туда на метро. Если Антоша заболевал и не мог ехать, Паша тоже оставался дома, а Антон не боялся ездить один.

И вот характерный эпизод: на субботу-воскресенье Антона забирали к себе бабушка с дедушкой, мои родители. Однажды дедушка забрал его после школы — Антоша вышел после лыжного урока. Они сели в метро и поехали, потом перешли на Кольцевую линию. Антоша сидел и читал «Питера Пэна», а дедушка, озабоченный тем, что у него лыжи, на нужной остановке встал и вышел — дедушка-философ был в состоянии своей обычной отрешенности от земного. А Антоша продолжал сидеть и читать «Питера Пэна». Когда книжка кончилась, он, по его словам, вышел из вагона, подошел к «красной шапочке» (так он описал дежурную по станции) и спросил: «Как вы думаете, мой дедушка уже доехал до „Водного стадиона“?» Ни страха, ни слез, а — доехал ли дедушка? Она, конечно, сообразила, спросила, знает ли он свой домашний телефон. Он знал. Она позвонила, и бабушка поехала за ним. Но сам он ничуть не испугался.

— А с кем-то еще он мог делиться чем-то сокровенным? С друзьями?

— Этого я не знаю, это от меня за кадром осталось. Это их дела, они закрывались в комнате, никто не лез в их личную жизнь.

— То есть он был скорее закрытым человеком?

— Мне сложно оценить его степень открытости-закрытости. У человека есть своя внутренняя жизнь, свой внутренний мир, в который он совершенно не собирался кого-то пускать. Я это очень хорошо понимаю, я сама это в нем культивировала. Он мне даже однажды сказал: «Меня еще в детстве научили, что человека нельзя стимулировать вопросами. Если он хочет что-то сказать, то скажет сам. И не надо к нему залезать».

— Семь лет, проведенных в Израиле, были счастливым для него временем?

— Счастливым в том смысле, что это была молодость, там у него была любовь и друзья, но это было дико трудное время: нищета, съемные квартиры. Мое сердце прямо разрывалось. Он там работал, развивал интернет и был, в общем, довольно успешным. Но в Израиле есть такая проблема: люди, — во всяком случае, его поколения — очень быстро достигают своего потолка. Вся их великолепная четверка: Демьян Кудрявцев, Арсен Ревазов, Аркан Карив и Антон — в итоге вернулись, потому что их аудитория здесь, язык здесь. Людям, которые работают с языком, естественнее быть здесь. Но они все попробовали.

В Москве он ушел с головой в становление рунета. Я уже не говорю о том, что здесь не надо было снимать квартиру. Он продолжал туда ездить по несколько раз в год. Потом появился Лева, с ним он безостановочно ездил в Израиль. Для Левы Израиль стал вторым домом.

— А для Антона не стал?

— Стал, конечно. Просто жить там очень трудно. Если вы приезжаете туда в возрасте 24 лет, у вас нет шансов. Приехать надо в коляске и все пройти, тогда ты — местный продукт. Даже тем, кто приехал в 15 лет, уже очень тяжело. Приехать из очень большой страны в очень маленькую, из мегаполиса — в ближневосточный провинциальный город психологически очень сложно. И я не говорю про климат, про жуткие взаимоотношения религиозных и светских, и арабы кругом, и интифада. Надо быть очень, очень мотивированным.

Виктория Мочалова в Москве, июнь 2018 года
Семен Кац для «Медузы»

— Вы интересовались его работой?

— Да, он мне все показывал, это было очень интересно, потрясающе. Когда он в Берлин к нам тогда приезжал, мы купили ему компьютер — в СССР купить его было еще нельзя. Он мне все показывал, и я в это погружалась — степ-бай-степ.

А потом он мне прислал в Москву какого-то мальчика, который мне дома наладил электронную почту. Она была такая смешная: черный экран, зеленые буковки. Я была очень этим увлечена, мы бурно переписывались. Потом уже, когда он переехал, он приносил мне всякие эпплы, айпады, считал, что я должна продвигаться. Ну я и продвигалась как могла.

— Какой из проектов Антона вы выделяете для себя?

— Мне очень нравились «Вести.ру». Там была аналитика, хорошие статьи, хорошие авторы. Симпатично было. И конечно, мне нравился его благотворительный проект Pomogi.org.

«Он считал, что может себе позволить говорить что хочет»

— Год назад мы общались с Саррой Нежельской — директором благотворительного фонда «Помоги.орг», основанного Антоном Носиком. И она вспоминала, что, когда впервые увидела Антона, он произвел на нее впечатление плохиша. У него была такая защитная броня?

— Не знаю. Это эпатаж какой-то. Плохиш-плохиш, но он же создал «Помоги.орг» на свои деньги, а потом собирал на это все бесконечно.

Когда Антоше было лет шесть, мы отдыхали в Коктебеле. И на пляже какая-то мамаша с таким же по возрасту ребенком вдруг мне сказала: «Вы за своего ребенка можете быть абсолютно спокойны, потому что он уже обладает двумя самыми важными в жизни качествами: во-первых, он очень добрый, а во-вторых, он никогда не врет».

Меня тогда это поразило: как эта тетка на пляже это увидела и очень точно назвала. Эти два качества у него сохранились. Он действительно всегда был ужасно добрый и никогда не врал.

Когда он создал «Помоги.орг», люди давали ему деньги, потому что знали, что все до последней копейки пойдет на дело. А в свой последний день рождения он написал в фейсбуке: «Если кто-то хочет меня поздравить, вот мальчик, которому нужна операция. Отправляйте туда деньги».

— Обсуждали ли вы с ним его резкие высказывания, которые он делал публично? Например, то, что он сказал про Сирию и сирийцев.

— Конечно. Я сказала, что это людоедское высказывание и что это совершенно недопустимо. Но слово не воробей, вылетело — не поймаешь. Я же это уже постфактум с ним обсуждала.

— Зачем, как вам кажется, он такое говорил?

— Во-первых, Антон — человек эпатажа. К тому же он не был тем, кто продумывает свои речи и шаги, он был человеком спонтанным. Сирия и Израиль находятся в понятно каком состоянии, именно поэтому он подчеркнул, что как израильтянин он хочет, чтобы Сирии не было. Это было эмоциональное высказывание. Взвешенный человек этого не скажет, но он не был взвешенным человеком. Он считал, что может себе позволить говорить что хочет. Он ведь не был главным редактором, за которым стоит коллектив, который он может подвести. Он сказал это как вольный стрелок, частное лицо и израильтянин: «Да чтоб эта Сирия провалилась вообще! Чтоб ее не было». И это было сказано под влиянием алкоголя.

— Вам было больно, когда о вашем сыне кто-то высказывался плохо, в том числе и после этой истории с Сирией?

— Если говорить о сирийской истории, то мне самой было очень больно это слушать. Я абсолютно не разделяю его позицию и понимаю, что она может вызвать у людей очень острую негативную реакцию. Я понимаю этих людей. Но что может добавить к моему переживанию то, что скажет мне какой-то другой, чужой, неизвестный человек? Мало что добавит — мне самой очень неприятно.

Я уже не говорю о судебном разбирательстве, которое длилось год. Оно мне тоже дорого стоило. Я очень тяжело его переживала. А Антоша совершенно не понимал моей реакции. Он даже друзей просил: «Вы не поговорите с моей мамой? Почему она так на это реагирует?»

— Вы боялись, что его посадят?

— Во-первых, конечно. А во-вторых, целый год под подпиской о невыезде, собирание вещей для камеры, книг. Помню, он пришел ко мне и выбрал книги, которые возьмет с собой, если его посадят. Все это было достаточно тяжким переживанием.

— Злились на него?

— После драки кулаками не машут. В судебном процессе у него была задача отменить 282-ю статью. И весь пафос его выступления, все его публикации были направлены на это. Он так говорил: «Ко мне приковано внимание очень многих СМИ, но есть люди совершенно безвестные, которые сидят». Это уже была борьба другого направления. Что тут было говорить? Он был рад, что может бороться за этих несчастных людей.

— Вы сказали, что та фраза про Сирию была в том числе сказана под влиянием алкоголя. Для Антона это было проблемой?

— Он не считал это проблемой, он просто любил выпить.

— Вы пытались с ним об этом говорить?

— Он был взрослым человеком. А я не сторонник перманентного воспитания, которое было принято в Советском Союзе. Моя мама, дожившая до 94 лет, воспитывала сестру и меня до своего последнего дня.

— А вы когда перестали Антона воспитывать?

— Воспитываешь ведь своим примером, своим поведением, а не нотациями. Поэтому в каком-то смысле этот обмен или влияние происходит всегда. Я старалась не прибегать к нотациям, но не всегда, конечно, могла от этого удержаться, увы.

«Для меня теперь каждый день — 9 июля»

— Сколько сейчас лет вашему внуку?

— Леве в августе будет 11 лет.

Антон Носик с сыном Левой, 2010-е годы
Из архива Виктории Мочаловой

— Вы часто с ним видитесь?

— Обычно по уикендам, но сейчас он в лагере.

— Он бунтарь, как отец?

— Нет, Лева совсем другой, очень покладистый, позитивный и веселый. Только иногда мне приходится замечать: «О, ты, кажется, вступаешь в возраст бунта и неповиновения!» Как-то мы с ним были в магазине, и там рыдал и бился в истерике какой-то мальчик. Я говорю: «Боже мой, какой кошмар! Почему он так кричит? Ты ведь вот никогда так себя не вел». А он говорит: «Ответ на твой вопрос: просто у него не было такого доброго папы, как у меня». Антон действительно был добрым папой, может быть, даже слишком, таким вседозволяющим, балующим. И Лева это признавал: «Папа меня балует».

— Вы часто говорите с ним об Антоне?

— Я не хочу как-то его дополнительно травмировать и говорю обычно в каком-то таком примерно духе: «А вот когда папе было столько-то лет, то он делал то-то и то-то». Я стараюсь вплетать эти истории без какого-то надрыва. Или пересказываю ему Антошины шутки.

Мы как-то поехали на кладбище к Антону, и Лева взял с собой человечка Lego, чтобы отвезти папе. И поставил там на могиле. Как папа обрадуется, что ему привезли человечка Lego.

— Что войдет в будущую книгу Антона?

— За этот год я очень много всего перечитала, когда отбирала его тексты для книги.

Там будут совершенно разные его тексты. О путешествиях: Китай, Лондон, Венеция — его любовь. Антоша начинал писать что-то вроде автобиографии «Сто фактов обо мне». Только там у него их совершенно не сто — это станет биографической частью книги, предисловие к которой написал Павел Пепперштейн. Большое место займут тексты об Израиле и израильской армии, литературе, искусстве, политике, протестном движении (он входил в «Комитет-2008», был доверенным лицом Навального).

— Что из этого для вас самое важное?

— Мне трудно сказать. Невозможно ведь решить, какой палец для вас самый важный. Все это отражает многогранность его личности, без одного из этих элементов Антон уже не был бы полностью собой.

Когда ему было года четыре, мы рассуждали на тему, кем он станет, когда вырастет. Он говорил так: «Я сначала буду писателем. Побуду-побуду-побуду, мне наскучит, и я стану художником. Побуду-побуду-побуду, мне наскучит, я стану композитором. Побуду-побуду, мне наскучит, и я стану кондуктором». Тут я встрепенулась и говорю: «Может быть, тебе не наскучит быть композитором? Ведь музыка всегда такая разная». — «Нет уж, я себя знаю. Уж такой я человек — мне всегда все наскучивает».

— Годовщина смерти Антона, сам день 9 июля, что-то значит для вас? Является ли он неким рубежом?

— Для меня теперь каждый день — 9 июля. Я ведь теперь живу совсем в другом пространстве и времени. В каком-то смысле с этого дня я уже и не живу. Так-то я двигаюсь, шевелюсь, работаю, но внутри у меня — выжженная пустыня, и это теперь не привязано к какой-то дате. Если бы я к Антону присоединилась как можно скорее, я была бы только рада. Только сначала я хочу сделать эту книжку, этот его сборник. Все, что могло случиться самого страшного в моей жизни, уже случилось, дальше мне все совершенно безразлично. Все остальное не имеет никакого значения.

Саша Сулим